Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказывать всю ахинею, что неслась с трибуны, скучно выступали науськанные первокурсники с дежурными заверениями в верности комсомолу, партийные и профсоюзные общественники горячо осуждали — кого, что? — никто не знал точно. «Они дошли до того, что пели „Интернационал“ под гитару!» «Не пели!» — но выяснять точно, что, собственно, происходило на этой вечеринке — никто не пытался. Чтобы не сделать еще хуже. Пленка наша с записью пропала без вести, никто о ней и не вспоминал. Получалось, что нечто архигнусное, но слово «Ленин» избегали произносить, это «святое», скажешь не в том контексте, и тут же посадят. Поднимались на трибуну и защитники — двое старших студентов, один преподаватель диамата — Герман, пытались мягко переключить толпу на другие темы, а провинившихся — не выгонять, ну нашкодили, молодо-зелено, дадим выговор — перевоспитаются. Дали и обвиняемым последнее слово. Кто как — в меру нервного истощения *— покаялся — мол, сожалею о случившемся, больше не повторится. Как на классных собраниях. Была уже полночь, но расходиться никто не хотел, требовали голосования, готовы были сидеть хоть всю ночь, чтоб в едином порыве поднять руки в защиту. И подняли. Голосовали по очереди, за каждого. «Кто за то, чтобы исключить Валуцкого из комсомола?» Никого! «Кто против?» Все подняли руки. И так — про каждого. А когда дошло дело до отсутствующей Дай Смирновой — зал заколебался. Слух, что она-то и донесла, распространился по всем факультетам, а доносчиков надо наказывать. И наказали — немедленно. «Кто за то, чтобы исключить?» Почти все подняли руки. И я тоже — проголосовала, как большинство. Хотя еще пять минут назад хотела воздержаться. Но — гипноз поднятых рук… А когда спросили «Кто против?» — все прижали руки к стульям, только три руки уверенно поднялись в одном ряду. Это были Гена Шпаликов Володя Китайский — они уже начинали вместе работать над сценарием «Причал», — и кто-то с ними по соседству. Этот момент врезался в память, потому что мне тогда уже стало стыдно. Они без колебаний подняли руки, пошли против массового психоза, без оглядки на зал. А это были талантливые мальчики, заметные в институтской среде, писали стихи.
(Володя Китайский вскоре покончил с собой, когда закрыли его картину — этот самый «Причал», он повесился в лесу под Загорском. Гена сделал это много позже, в тридцать семь лет. Может, потому и вспоминается тот «момент истины» с полной ясностью? Они были независимые, не такие, как все. Но их весело поднятые руки не предвещали никаких трагедий, наоборот, долгую счастливую жизнь. Теперь, за давностью лет, все кажется неслучайным, всюду чудятся намеки судьбы, и картинка эта вплетается в общий сюжет стоп-кадром. А тогда — ну просто озадачили эти руки, вывели меня из помрачения ума, и захотелось поближе познакомиться со Шпаликовым, может быть, подружиться, хотя в тот момент и в голову не могло прийти, что через три месяца мы с ним поженимся.)
Той ночью казалось, что мы победили — всем миром проголосовали против исключения пятерых: Валуцкого, Вайсфельд, Иванова, Трифонова, Шорохова.
Расходились в какой-то эйфории. «Демократический централизм», воля общего собрания! Но — «обманули дурака на четыре кулака», коллективного дурака тоже легко обмануть. Их исключили решением райкома — из комсомола и из института. Шорохова немедленно выгнали из общежития. Он просто помешался, он не мог поверить, что такое может быть. Писал жалобы во все инстанции. Несколько дней до отъезда в Омск он жил у нас на Краснопрудной и казался невменяемым. Еще стоп-кадр: мама зовет его в кухню завтракать, я в который раз зову, а он стоя печатает на машинке очередной документ. Забывал сесть, забывал есть, все еще верил, что если правильно составить бумагу — где-то там, в ЦК, разберутся, справедливость восторжествует.
Всем им было предписано трудовое перевоспитание. Вернуться во ВГИК — с двухлетним рабочим стажем и характеристиками с места работы. Ничего, казалось бы, страшного в сравнении с будущими открытыми диссидентами, что попадали в тюрьмы, в ссылки, в психушки. Но ничего общего: в репрессиях конца шестидесятых была своя жестокая логика — кто-то «вышел на площадь» в 1968-м, кто-то печатал «Хронику текущих событий», распространял подпольно привезенные книги, то есть совершал Поступки, и о них теперь много написано. А наша история 1958-го, хоть и осталось в глазах много ярких стоп-кадров, годится только для пьесы абсурда. Для страшноватой комедии. Как молния с небес, как кирпич на голову — адская машина могла обрушиться на кого угодно, непредсказуемо и неотвратимо.
Вчера я говорила с Володей Валуцким, известным теперь сценаристом (он и тогда, на курсе, был самым профессиональным из нас). У него сохранились те декабрьские газеты 1958 года. «Интересно бы перечитать, но как-то… не хочется. Ни разу не перечитывал». Мне тоже не хочется ворошить ту отраву. Хотя меня не выгоняли, как Валуцкого, за которым еще долго тащился шлейф «неблагонадежности» и проявлялся самыми неожиданными подлостями — слежкой, шантажом. Но все мы, оставшиеся, конечно, забыли про учебу, выплывали из той осени, как из кошмарного сна.
Больней всех досталось Шорохову. Мы потом переписывались, изредка встречались, и он, пошучивая, похохатывая, возвращался все к той же теме. Ни о чем другом говорить не мог. Последние открытки от него были уже совсем бредовые.
Дая Смирнова в ту зиму куда-то исчезла, не появлялась в институте, и однажды мы со Шпаликовым (мы уже стали женихом и невестой) обнаружили ее прямо в центре Москвы, у ее двоюродной сестры Юли Ануровой, в том знаменитом доме у Маяковской, где висит мемориальная доска Фадеева, где в те годы и еще долго был магазин «Грузия». Оказалось, что она никуда не уезжала, просто сидит и не выходит из дома, «лень чулки надевать». Депрессия. Мне пришлось объяснять ей, почему против нее голосовали, как поверили, что она «стукнула». Она вяло слушала мой лепет, но Гена убедил ее немедленно одеться и пойти с нами в кино. Дома она ходила почему-то в белом фехтовальном костюме. Мы взяли билеты и долго ждали ее у кинотеатра «Москва». Она не пришла. Она оделась, собрала чемодан и вдруг уехала в свой Киев. Там она вышла замуж,