Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для мамы праздничная ночь была омрачена неприятным инцидентом, вызвавшим недовольство тети Любы, в чем был повинен обожаемый хозяйкой кот Ванечка, которому все разрешалось; так вот, когда гости сели за стол, злополучный Ванечка вздумал прогуляться по празднично сервированному столу, среди яств и столовых приборов, за что был позорно изгнан на пол шлепком руки моей мамы.
И, наконец, осталось у меня в памяти, что, в тот приезд в Москву, я начал зачитываться Фенимором Купером и Майн Ридом, живо переживая все невероятные приключения вместе с благородными краснокожими индейцами. В Ленинграде у меня такой невероятно интересной для мальчишки литературы до этого времени не было. Несколько позднее, уже дома, пришла пора романов Кервуда про животных («Бродяги Севера», «Казан», «Сын Казана») и про романтическую, верную, чистую любовь юношей и мужчин к златокудрым, прекрасным, целомудренным девушкам и женщинам (например, «Золотая петля»), облагораживающую души и мысли читателей.
В июне 1927 года в Ленинграде проходили гастроли МХАТа с участием К. С. Станиславского и М. П. Лилиной. Спектакли шли в помещении Большого драматического театра, на Фонтанке.
Станиславские и другие мхатовские «старики» жили в Европейской гостинице. Смутно помню короткое, совместно с мамой, посещение тети Маруси и дяди Кости в их номере.
Случилось так, что тогда же, там же остановились Алексей Дмитриевич Очкин с тетей Любой, возвращавшиеся из Швеции, куда А. Д. Очкин ездил на конгресс хирургов. Когда мама и я пришли повидаться с ними, тетя Люба и Алексей Дмитриевич пригласили нас позавтракать в ресторане на крыше.
Вот здесь-то, на крыше Европейской гостиницы, я впервые в жизни увидел во плоти Ивана Михайловича Москвина; он появился, когда мы уже сидели за столиком, на ходу обменялся поклонами с тетей Любой, мамой и Очкиным, и прошел к столику в отдалении, за которым уже кто-то сидел. Москвина я знал по широко всем известным немым кинофильмам «Станционный смотритель» и «Поликушка», и, конечно, как и других актеров МХАТа – по фотографиям, поэтому сразу же его узнал. Оглядываться назад – туда, где сидел Иван Михайлович, и наблюдать за ним было неудобно, невоспитанно, но очень хотелось, и я все же рискнул раза два под какими-то предлогами на него взглянуть и заметил, что Москвин что-то оживленно говорит – скорее всего, рассказывает сидящим рядом с ним людям (вероятно, тоже мхатовцам, но я их не знал).
Шел мне тогда пятнадцатый год; не помню, чтобы до этого я бывал в ресторанах, а тут сразу вдруг завтрак в одном из лучших заведений Ленинграда, на «легендарной» крыше Европейской гостиницы, где, как рассказывали, нэпманы проматывали по ночам целые состояния! Впрочем, обстановка здесь днем, при ярком солнце, меня ничем не поразила. Совершенно не помню меню нашего завтрака, но, как курьез, запомнилось первое заказанное тетей Любой блюдо – это была обыкновенная селедка, причем, заказывая ее, тетя Люба сказала: «Я хочу русской соленой селедки». «Как будто на свете есть сладкая селедка» – подумал я по своей наивности. Но тут же тетя Люба пояснила, что в Швеции селедку подают сладковатой, под розовым соусом, и этой-то, непривычной для русских селедкой, их кормили целый месяц.
Милый Алексей Дмитриевич и на этот раз не забыл побаловать меня, привезя из Швеции сувенир: маленький, изящный, настоящий финский ножичек – как полагается, в кожаных ножнах на короткой цепочке с запирающимся крючком, чтобы вешать на пояс. Восторгу моему тогда не было конца! Я с нежностью храню по сей день этот ножичек – память о милом, любимом Алексее Дмитриевиче, моем дорогом «докторе Кошкине»[59].
Но возвращаюсь к дяде Косте и гастролям МХАТа.
Помню рассказы моих старших сестер Аллы и Тисы, как они, по просьбе дяди Кости сопровождали его в поездке на извозчике по магазинам Ленинграда. Нужно было ему купить крахмальные пристегивающиеся к рубашкам воротнички; дядя Костя ходил из магазина в магазин, а сестры оставались в пролетке, и продолжалось это до тех пор, пока Константин Сергеевич не привлек своим видом внимание окружающих – его, видимо, узнали, и за ним стала собираться толпа. Заметив это, дядя Костя, так ничего и не купив, поторопился возвратиться к ожидавшему его извозчику и велел ехать в гостиницу.
На ленинградских гастролях 1927 года мне посчастливилось посмотреть два спектакля, в которых играли мхатовские «старики» – в их числе дядя Костя Станиславский и тетя Маруся Лилина – это были «Дядя Ваня» и «Вишневый сад» Чехова.
Я с малых лет посещал театры, но меня водили главным образом в оперу, реже на балеты и драматические спектакли. Надо сказать, что в то время среди ленинградских любителей оперы и пения к простым драматическим актерам проскальзывало несколько высокомерное, снисходительное отношение, и их, в отличие от певцов, презрительно называли «шептунами». Конечно, я тоже был приверженец оперы – родители-то мои были певцами…
И вот я сижу в служебной, крайней справа ложе бельэтажа в Большом драматическом театре на Фонтанке и смотрю первые в моей жизни спектакли МХАТа – «признанного всеми лучшего в мире драматического театра», созданного дядей Костей совместно с Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко! На моих глазах происходит чудо: в отличие от ранее мною виденных спектаклей подобного рода, в постановках МХАТа я улавливаю, понимаю почти весь текст – даже тихо, иной раз почти на шепоте сказанные слова; на сцене двигаются и живут реальной жизнью совершенно не пыжащиеся и не красующиеся люди, в чувства, мысли, поступки которых веришь, как если бы это было в реальной, всамделишной жизни.
Как сейчас помню И. М. Москвина в роли Епиходова, со сломанным кием в руках и каким-то наивно-самоуверенным, глупым выражением «тупых» глаз, говорящего Варе: «Работаю ли я, хожу ли, кушаю ли, играю ли на бильярде, про то могут рассуждать только люди понимающие и старшие!»
Помню Леонида Мироновича Леонидова – Лопахина, в начале пьесы: затаившегося хищника, жаждущего стать и становящегося потом хозяином этого родового дома и старого вишневого сада, человека, где-то в глубине души даже жалеющего этих милых, но нелепых людей – Раневскую и ее брата Гаева, – не умеющих приспособиться к реальной жизни; он к ним даже привязан и сочувствует им, в какой-то мере, за пределами своих чисто корыстных интересов. И Варю ведь, быть может, он любит, и хочет, чтобы она стала его опорой в жизни, хозяйкой, но чувствует, что душой-то Варя все-таки тянется к тому самому вишневому саду, который он хочет уничтожить ради наживы.
Леонидов великолепно, я бы сказал, глубоко прочувствованно, с широтой истинно русского, в чем-то дремучего человека играл Лопахина. Но мне бросилось в глаза, что он передвигался по сцене, все время держась за окружающие предметы, а когда вдруг отрывался от них, то старался (это было заметно) скорее вновь за что-нибудь ухватиться; я тогда не знал, что Л. М. Леонидов был подвержен приступам тяжелого недуга, агорафобии – боязни открытого пространства.