Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя беспорядки в Лысьве в целом носили стихийный и неорганизованный характер, в действиях толпы просматривался и рациональный момент — чтобы воспрепятствовать прибытию войск, бунтовщики перерезали телеграфные и телефонные провода, подожгли деревянный мост соединительной железнодорожной ветки[351].
Примечательно, что в беспорядки пытался вмешаться протоиерей с характерной фамилией Добротворский. Он поднял колокольный звон и намеревался пойти с небольшой группой прихожан с иконами к толпе, чтобы предотвратить задуманное убийство. Однако в церковь вбежал рабочий, унтер-офицер Майер, который, достав револьвер, потребовал прекратить звон и воспрепятствовал протоиерею выйти на улицу, угрожая убийством[352]. Впоследствии, провожая и благословляя запасных на вокзале, Добротворский узнал Майера, садящегося в вагон, но побоялся предпринять какие-то действия. Полиция сообщала, что после этих беспорядков в Лысьве среди местного населения долго сохранялись панические настроения[353].
В ходе беспорядков было убито 13 и ранено 10 человек[354]. Более 100 человек арестовано. Начатое дело было изъято из общего порядка и передано военно-окружному суду. 84 человека предали суду, правда 17 обвиняемых из числа мобилизованных успели отправиться в действующую армию, дела нескольких погромщиков-подростков выделили в отдельное делопроизводство. Суд шел медленно, так как процесс был открытым и свидетели обвинения боялись мести со стороны друзей и родственников подозреваемых. Часть населения Лысьвы была на стороне последних и относилась к ним сочувственно. 14 ноября приговором военного суда 38 человек были оправданы, 45 обвиняемых признаны виновными, из них двадцати двум назначили смертную казнь, однако позже, испугавшись народного возмущения, к смертной казни через повешение приговорили десятерых[355].
С символической точки зрения в этих событиях важно не то, что начались они с экономического недовольства, а то, что они были направлены против власти. В условиях патерналистского массового сознания и авторитарной (самодержавной) системы управления любой бунт в империи автоматически приобретал политический характер. Критика местной администрации легко переходила в адрес царя, во время пьяных мобилизационных беспорядков, как будет показано в следующей главе, звучали революционные песни, а также сжигались портреты царя. События на Лысьвенском заводе и аналогичные им эксцессы периода мобилизации, прокатившиеся по всей стране, как минимум опровергают тезис об общенациональном единении и примирении общества и власти в связи с началом войны. Наоборот, мобилизация и война создавали новую взрывоопасную почву в отношениях власти и общества.
Таким образом, мы видим, что так называемые «патриотические» манифестации июльских дней в действительности не являлись безупречными свидетельствами всеобщего национального подъема и единения общества и власти, как это пыталась представить дореволюционная пресса и, вслед за ней, некоторая современная историография. В тех манифестациях важно выделить следующие характеристики: организованность правыми партиями и полицией, условно-массовый характер (количество демонстрантов завышалось патриотической прессой), присутствие среди патриотов определенной части революционно настроенных рабочих, хулиганский характер сопутствующих «патриотических» акций, вылившихся в Петрограде в разгром германского посольства. Сопоставление массовых действий 20‐х чисел июля в Петербурге, Москве, Барнауле, Лысьве и прочих городах демонстрирует не только сохранение протестного антиправительственного потенциала, но и, в некотором смысле, обострение конфликта на почве мобилизации и сопутствующих ей процессов (запрет на продажу алкоголя, вздорожание продуктов и т. д.).
Мобилизация русской армии занимает особое место в дискуссии «патриотов» и «скептиков». Если патриотические манифестации в городах можно отнести на счет активности узких интеллигентских слоев общества, то военный призыв охватывал все слои населения, и в первую очередь ту массу «молчаливого большинства», которую не было слышно в период городских акций солидарности народа и власти, — крестьянство. Однако с начала 1920‐х гг. в эмигрантской среде при попытках переосмысления катастрофы 1914–1922 гг. возникает дискуссия об истинных значениях мобилизации, как количественных, так и качественных. В 1924 г. бывший военный министр В. А. Сухомлинов повторил официальную версию, полемизируя с теми, кто начинал обращать внимание на отдельные ее эксцессы: «Наша мобилизация прошла как по маслу! Это навсегда останется блестящей страницей в истории нашего Генерального штаба, как бы отрицательно об этом теперь ни отзывались»[356].
У сторонников иных оценок мобилизации скептицизм вызывало в первую очередь не количество мобилизованных, а настрой, с которым запасные шли на призывные пункты. Генерал Ю. Н. Данилов назвал в 1924 г. патриотическую пропаганду «дешевым фасадом», поставив под сомнение истинный патриотизм русского солдата, а высокую явку призывников объяснил тем, что русский крестьянин привык исполнять все, что от него требовала власть[357]. Отрицали патриотизм у большинства новобранцев из крестьян, как уже говорилось в предыдущем разделе, генералы А. И. Деникин, А. А. Брусилов, Ю. Н. Данилов, политик П. Н. Милюков. Последний в своих воспоминаниях о Первой мировой войне, описывая настроения крестьян, использовал словосочетание «вековая тишина», взятое им из известного стихотворения Н. А. Некрасова:
Милюков обращал внимание, что патриотическое сознание российских крестьян ограничивалось масштабом их губернии: «В войне 1914 г. „вековая тишина“ получила распространенную формулу в выражении: „Мы — калуцкие“, то есть до Калуги Вильгельм не дойдет. В этом смысле оправдалось заявление Коковцова иностранному корреспонденту, что за сто верст от больших городов замолкает всякая политическая борьба»[358]. «О патриотизме крестьян (тем более — рабочего) говорить не приходится», — писал в своих воспоминаниях офицер-артиллерист и участник Гражданской войны В. В. Савинков[359].