Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне снились хорошие, тёплые, уютные сны — конечно же, насквозь лживые. В этих снах я ходила под парусом в заливе, и солнце било в лицо слепяще-восторженно, и море было лазоревое, а гребни казались усыпанными перламутром.
Дядя Демид, ухмыляясь в густые рыжие усы, бросает канат, — и я ловлю его. Дядя такой же, каким был на фотографии, только почернел от загара, а его одежда — выгорела, и он улыбается белозубо, а потом пальцем отодвигает губу и втирает в десну махорку. Он учит меня вязать узлы, а потом мы расправляем яркий парус, алый-алый, как закат в южных водах, и дольнее притягивается к нам, как по струне.
— Тссс, — шепчет дядя Демид и прикладывает палец к губам. — Ты слышишь?
Кричат чайки. Настойчиво, противно, но так далеко, что их вопли кажутся музыкой. Их качает в своих потоках ветер, и этот ветер — это дыхание, с которым вздымается ввысь грудь морского чудовища.
— Мы обойдём все земли, — обещает мне он, — мы увидим Чуждый Берег, мы заглянем в глаза Бездны. Мы с тобой.
Я смеюсь и падаю в гамак из парусины, и он качается, качается, качается, и всё вокруг кружится.
Потом вспоминаю, что сплю, и солнце меркнет, а дядю Демида смывает волна.
В этом сне мой мир — совсем крошечный. Я одна здесь, в безбрежном море, я принадлежу этому кораблю, а он — принадлежит мне, и нет больше ничего на всём белом свете.
Это почти… приятно. В том месте, где я привыкла чувствовать связь — одни лишь лёгкие паутинки, сотканные из солёного ветра. Всё то, за что я привыкла биться, всё то, о чём я привыкла думать, всё то, чему я служу — всё осталось там, в прошлой жизни, на побережье. Теперь я здесь; а моя кровь… мою кровь, наверное, продолжает кто-то другой.
Я знаю, что это неправда. Я знаю, что сон закончится, и я проснусь, чтобы до последнего вздоха быть на их стороне, хотя, видит Тьма, никто из них не хочет быть на моей; но это блаженное время в небытии, когда кровь молчит, а утро не наступило — мои.
Я сажусь на носу корабля, и меня накрывает тень паруса. Брызги осыпаются на кожу бриллиантами и оседают в просоленных волосах. Всё во мне поёт. Я вскидываю лицо в прозрачное небо — и закрываю глаза.
Утром я чувствовала себя ещё хуже, чем вечером, как будто вместо микстур выпила отравы. Отчаянно давя в себе жалкую дрожь, я кое-как замоталась в плед поверх одежды и выползла во двор; от запаха крови мутило, и горгулий я кормила прямо с крыльца, прижавшись к колонне, как к трепетному любовнику. Лестница на третий этаж показалась невероятно длинной, а ступени — подозрительно высокими; дом ещё спал, и это было хорошо, потому что можно было с силой налегать на перила и не стараться выглядеть благопристойно.
— А потому что не надо было ходить с голыми ногами, — наставительно сказала Меридит, недовольно поджав губы. Вместо того, чтобы шагать по лестнице, она просто плыла вдоль неё, и тупоносые туфли виднелись из-под длинной шерстяной юбки. — Пенелопа, тебе ведь давно не пять лет! В твоём возрасте уже пора знать меру и осознавать связь между причинами и следствиями.
— Хорошо, что ты закончила заказ, — покачала головой Урсула. — Не похоже, чтобы сейчас тебе хорошо давались чары.
Мирчелла только охала и пыталась погладить меня по голове, как глупого щенка, а Бернард отчего-то не пришёл: в последнее время он стал являться всё реже и реже. Впрочем, такое бывало с предками и раньше: три года назад Урсула пропала почти на полгода, а, вернувшись, перестала меня учить и только ворчала, когда видела дурно выполненные чары.
— Это очень безответственно с твоей стороны, — выговаривала Меридит. — Надеюсь, ты понимаешь. Ох, эти девицы! Сначала ходят без шапки и подштанников, а потом делают грустное лицо! И ладно бы просто грустить, но ведь впереди столько дел, Пенни, столько дел!
— Непременно нужно прийти в форму до заседания, — недовольно добавила Урсула. — Восстановить голос и ясность сознания. Попробуй яичный желток натощак и медитации.
Честно говоря, добравшись до своей спальни, медитацию я использовала совсем для другого: завела будильник на девять утра, уселась в позу лотоса и уплыла в гулкую дрёму, в которой гуляло гудящее металлом эхо и размывались голоса. Не то чтобы я не знала, что сглупила и с этим дурацким платьем, и с голыми ногами, и с тонкими туфлями, — но слушать очевидные вещи в десятке разных перекладов всё равно было неприятно.
Дождавшись приличного времени, я всё-таки вызвала врача: позвонила в приёмную лечебницы Сендагилея, изложила симптомы и заверила секретаря в своей платёжеспособности. А затем, несколько раз вдохнув и выдохнув, набрала ещё один номер.
— Да, — мрачным шёпотом отозвалась трубка.
Ливи так шипела в телефон, что сразу становилось ясно: ночью Марек задал ей жару, уснул недавно и прямо на ней, и меньше, чем телефонному звонку, она была бы рада только сирене пожарной сигнализации.
— Извини, если не вовремя, — я старалась говорить, как обычно, но в голос всё равно пробирался натужный сип. — Ты не могла бы приехать на несколько дней, посмотреть за горгульями?
— С чего бы, — едва слышно пробормотала Ливи. В ответ на это раздался недовольный дитячий вопль, и Ливи мгновенно перешла на полный голос: — Твою мать, Малая!
— Извини. Ты сможешь приехать?
— Перезвони минут через десять.
Ливи положила трубку, и гудок больно резанул по ушам.
Следующий разговор с Ливи прошёл гораздо бодрее: на фоне что-то чмавкало, а когда я вяло спросила, что — оказалось, что Марек размазывает пюре по ковру; в принципе, его можно было понять, потому что пюре было из брокколи, да ещё и всю ночь стояло на столе. Ехать в особняк Ливи не хотела, вставать в пять утра — тоже, и даже сомнительная помощь големов по хозяйству её не убеждала. Потом я трагично раскашлялась и долго не могла прекратить, только до слёз давилась воздухом.
— Ладно, — сказала Ливи