Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знаю, что подобное свойственно многим. Что почти все дети в определенном возрасте представляют себя кто собачкой, кто медвежонком, кто зайчиком, кто мартышкой, кто кошкой, кто мышкой.
С чего все это начинается? Не с семи ли фарфоровых слоников, выстроившихся по росту на поверхности бабушкиного комода? Не с плюшевого ли медведя? Не с «Теремка» ли? Кому не мечталось жить в тесноте, да не в обиде вместе с такими славными мышкой-норушкой да лягушкой-квакушкой? А «Маугли»? А «мы с тобой одной крови, ты и я»?
Быть зверем – тигром, дельфином, осьминогом, белочкой.
Быть зверем. Уметь то, что умеют они. Жить в лесу, в пещере, в норе, в дупле, в гнезде, в небесах, на дне морском. Быть вольным и независимым. Не ходить в детский сад и не жевать постылую манную кашу, а гордо и степенно в компании себе подобных идти на водопой. Подстерегать в зарослях нерасторопную и доверчивую косулю. Делать запасы на зиму. Сладко спать в уютной берлоге. Быть волком, крадущимся к овчарне. Быть ловким и стремительным. Быть защищенным и могучим.
Или не обязательно могучим, а просто защищенным. Маленьким, но гордым и, главное, неуязвимым. Как, например, ежик с румяным яблочком на колючем загривке.
Ну и птицей, разумеется, как же без этого!
Кого не терзал распроклятый вопрос, почему люди не летают, как птицы? Разве вы в детстве не играли в птиц, не бегали по двору, яростно размахивая руками и воображая, что валяющиеся на асфальте фантики, плевки и окурки – это не фантики, плевки и окурки, а дома и улицы, леса и реки, заводы с трубами и лениво ползущие по рельсам веревочки поездов. Что перемещающиеся среди фантиков и окурков жучки, паучки и козявки – это люди и звери, чьи ничтожные, едва видимые фигурки способен различить лишь твой орлиный взор.
А по собственному дому вы, размахивая руками, не носились? Не случалось ли вам побывать тем самым альбатросом, которому «исполинские мешают крылья»? Не порхали ли вы по своей квартире, распростертыми своими крылами сбивая со стола на пол книжки и тетрадки, а если особенно повезет, то и фарфоровую балерину с буфетной полки. И – вдребезги, конечно. И, сама, кстати, виновата! Если не умеешь летать, зачем изображать из себя лебедя и стоять при этом на самом краю?
Летать-то кому неохота, это понятно. Но ведь бывают же и другие птицы, которые в соответствии с их фольклорной репутацией вроде бы вовсе даже и не птицы, а непонятно кто…
Что делать, например, с таким, выдранным из пространственно-временного контекста, одновременно смутным и ярким то ли сном, то ли воспоминанием?
Кажется, весна. Да, точно, весна. Потому что посреди грязноватого сугроба распростерлась большая лужа с ледяным дном.
Это не город, нет. Это по всем признакам пригород. Покосившийся щербатый забор. Мокрое от капели крыльцо с коварными фрагментами льда на ступеньках и на перилах.
А рядом с крыльцом расхаживает одинокая курица. Ничего особенного – просто ходит туда-сюда, отыскивая под ногами что-то невидимое миру, но пригодное для пропитания. Просто курица, самая обычная пеструшка.
Но что-то мне в тот момент увиделось в ней такое горделивое и значительное, такое что-то независимое от жизненных обстоятельств, от недобрых сил природы и от заботливого семейного гнета, что я явственно ощутил, как во мне медленно вскипает жгучая зависть к этому существу, одному из тех существ, чьи общепризнанные нелепость и умственная безнадежность давно уже стали общим местом.
Такой вот, с позволения сказать, Моцарт, бестолково квохчущий и потешно заваливающийся набок, явился однажды перед моим неравнодушным взором. Но все это было еще задолго до грехопадения. Никакие гении и злодейства, никакие «последние дары Изоры» не смущали и не искушали еще мою целомудренную младенческую душу. А вот зависть уже была.
Эта полувыдумка-полувоспоминание всплывает в памяти всякий раз, когда я начинаю подозревать, что мне отказывает спасительное чувство самоиронии. «Имеет ли особый смысл, – думаю я в таких случаях, – так уж важничать и надувать щеки тому, кто хотя бы раз в жизни оказался способным позавидовать курице?» И это, между прочим, помогает.
Быстро, задом наперед
Непонятно, откуда приходят какие-то нежданные воспоминания. Особенно дороги бывают те, что связаны с чем-нибудь смешным.
В данном случае я почему-то стал вспоминать о том, как в разные времена и возрасты комическое иногда, случайно и непредвиденно, само собой рождалось из более чем скромных, если сравнивать с нынешними, возможностей окружавшей нас допотопной по нынешним временам техники. Ну вроде как трагедия – из духа музыки.
Относительно недавно один мой товарищ рассказал, как, будучи изобретательным и смешливым подростком, развлекался он, созерцая в телевизоре трансляции оперных спектаклей с выключенным звуком. При этом он утверждал, что ничего смешнее в своей жизни он не видел. Я ему с готовностью поверил, но на себе его утверждение проверять не стал – у каждого возраста свои представления о веселом и скучном, о смешном и серьезном. Не стал я проверять, опасаясь вполне возможных горьких разочарований, а их и без того слишком много в нашей жизни. Боюсь, что поздно, слишком поздно поделился он со мной этим своим драгоценным, судя по всему, опытом.
Но и у меня найдется кое-что из этого репертуара, что я с легкой душой могу предъявить человечеству.
Один мой приятель студенческих лет коллекционировал старые граммофонные и патефонные пластинки. Ими он часто и с неизменным успехом развлекал гостей.
В этой коллекции – действительно замечательной, богатой и разнообразной – меня до глубины души потряс такой артефакт. Это был переплетенный в красный нарядный плюш альбом. На перовой странице переплета красовался выполненный из нержавеющей стали профиль Сталина, а под ним, тоже нарядными буквами, значилось: «Речь товарища И. В. Сталина на XIX съезде КПСС».
Этот был тот самый съезд, что случился примерно за полгода до прибытия по месту назначения небезызвестных Чейна и Стокса.
Альбом состоял из трех патефонных пластинок по десять минут каждая.
В общем, это был триптих. Это было вполне концептуалистское произведение высокого уровня, созданное задолго до всякого концептуализма. Не исключаю, кстати, что этот «арт-объект» каким-то неявным образом повлиял на мою последующую поэтику. Тем более что ни о каком Джоне Кейдже я в те годы слыхом не слыхивал.
Первая из пластинок на обеих своих сторонах воспроизводила незабываемую сцену появления дорогого и любимого вождя всех народов на трибуне съезда. В акустической проекции сцена эта выглядела как