Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через месяц возник вопрос о Чехословакии. В отличие от Венгрии, Румынии, Болгарии Чехословакия не воевала с СССР и имела статус «освобожденного союзника». По каким-то непонятным для меня причинам, возможно, из-за огромной популярности президента Бенеша, на Западе сложилось впечатление, что в этой стране создалось независимое правительство. Я не видел оснований для такого вывода. Первое же знакомство с чехословацким послом в Москве Зденеком Фирлингером убедило меня в том, что это не представитель независимой Чехословакии, а советский агент. Я был крайне скептически настроен в отношении к власти, которую мог представлять такой человек. Мы мало знали о том, что происходит на территории Чехословакии, оккупированной советскими войсками, но для нас не было сомнений, что там ведутся всякого рода интриги с целью установления в этой стране коммунистической монополии на власть. Это наше впечатление подтвердилось, когда советские власти стали чинить препятствия отправке американских представителей в столицу Чехословакии. Из Вашингтона поступила просьба, чтобы мы уладили это дело с советским правительством и чтобы представители смогли как можно быстрее нанести визит новому чехословацкому правительству. Я снова возражал против такой постановки вопроса. По моему мнению, если положение чехословацких властей по отношению к России таково, что они сами не могут принимать иностранных представителей без согласия советского правительства, то можно поставить под вопрос саму по себе целесообразность нахождения наших официальных представителей в Праге. Некоммунистов – членов чехословацкого правительства – я рассматривал просто как почетных пленников России и был уверен, что американские представители в этой ситуации будут бессильны.
Даже в случае с Югославией я не разделял озабоченности Вашингтона тем обстоятельством, является ли режим маршала Тито достаточно «представительным», как и желания установить с его режимом доверительные отношения, если окажется, что оппозиция ему не представит большинства населения Югославии. Такая постановка вопроса была, по моему мнению, неправильной. Я записал в дневнике в декабре 1945 года:
«Мы ведь не ставим вопроса, поддерживает ли Сталина большинство населения России. И было бы нелогично… с нашей стороны по-другому подходить к правительству, столь похожему на московское… Тито – человек, прошедший жесткую марксистскую школу, – будет поступать по отношению к капиталистическому миру только так, как этого требуют интересы коммунистической революции. На практике он будет руководствоваться не дружественностью представителей Запада в Белграде, а силой и решительностью представляемых ими правительств».
Таким образом, я выступал за разграничение «сфер интересов» в Европе, поскольку не верил в возможность для нас эффективно влиять на события, происходившие в районах, контролируемых СССР. В возможность европейского сотрудничества как такового я не верил и опасался, что из страха обидеть русских, предпринимая без их участия какие-то важные акции, мы можем пренебречь возможностью способствовать положительным, конструктивным изменениям в той части Европы, которая реально открыта для нашего влияния. Мне казалось, что если мы теперь упустим время, то коммунистические партии в западной части континента, теперь страшно усилившиеся благодаря недавнему участию в движении Сопротивления, извлекут для себя выгоду из этой ситуации.
Я не мог не думать также о действиях Управления ООН по делам реконструкции и помощи (ЮРРА), а также и о планах нашего министерства финансов создать Международный валютный фонд и Международный банк реконструкции развития. Мне казалось, что мотивы интереса русских к ЮПРРА имеют очень мало общего с альтруистическими целями европейской реконструкции, которые ставит перед собой наш народ. Советские лидеры стали бы использовать участие в этой организации прежде всего в своих политических целях, что нам несвойственно. И даже если допустить, что цели русских подобны нашим целям, то они, с их закрытой экономикой, монополией внешней торговли и валютой, не имеющей статуса на мировом рынке, были бы подходящими для нас партнерами в международных валютных делах.
Но больше всего тревог у меня, как всегда, вызывал вопрос о Германии. Насколько я знал, даже теперь, после окончания войны, поведение и взгляды американских военных властей были в большой мере отягощены, как я это называю, антибританскими и просоветскими предрассудками, которые, по моим наблюдениям, появились во время войны у части наших военных руководителей. Помню, как однажды вечером, осенью 1945 года, я сидел в резиденции посла Мэрфи в Берлине вместе с одним высокопоставленным военным и выслушивал от него упреки в том, что мы, «люди из Госдепа», из-за нашего антисоветизма неспособны «поладить с русскими». Он имел в виду, что мы можем преодолеть эту неспособность, если будем брать пример с военных. Я же по-прежнему был озабочен тем, чтобы наши надежды на мнимое сотрудничество с Советами не помешали нам создать приемлемые условия в западных зонах Германии, где мы имели власть действовать. Все это было на руку только коммунистическим партиям западных стран, которые ждали удобного случая, чтобы им воспользоваться.
У меня сохранился один набросок без указания даты, но составленный, очевидно, летом 1945 года, где содержались следующие положения:
«Идея управления Германией совместно с русскими есть химера, как и идея, будто в случае ухода нашего и русских сама по себе возникнет мирная, стабильная и дружественная Германия. Нам остается только дать нашей части Германии, за которую мы отвечаем вместе с англичанами, такую степень независимости, безопасности и процветания, чтобы Восток не мог ей угрожать. Это – грандиозная задача для американцев, но этого нам не избежать.
Пусть это назовут расчленением (Германии). Но расчленение уже стало фактом благодаря границе по Одеру-Нейсе. Сейчас не важно, будет ли советская зона воссоединена с Германией. Лучше расчлененная Германия, в которой Запад сможет противостоять силам тоталитаризма, чем единая Германия, которая снова воссоздаст эти силы в регионе Северного моря… Выполняя уже взятые нами на себя обязанности в Контрольной комиссии, мы не должны питать ложных надежд на возможность трехстороннего контроля… Русские – наши основные конкуренты в Германии. Нам не следует идти на компромиссы в Контрольной комиссии в делах, для нас действительно важных».
Неудивительно поэтому, что я следил за работой Потсдамской конференции с возрастающим скептицизмом и чувством, близким к отчаянию. Не могу припомнить, чтобы еще какой-то политический документ произвел на меня более тяжелое впечатление, чем коммюнике, завершившее все эти путаные и нереалистичные дискуссии, под которым поставил подпись президент Трумэн. Дело было не только в том, что я не верил в систему четырехстороннего контроля в управлении Германией, но и в том, что такие употребляемые в документах термины, как «демократический», «миролюбивый» или «справедливый», трактовались русскими по-своему, в таком смысле, который не совпадает с принятым у нас пониманием этих выражений.
Что до вопроса о репарациях, то решения Потсдамской конференции казались мне просто продолжением той нереальной программы, заложенной еще во время Тегеранской конференции и обреченной на неудачу. По моему убеждению, высказанному еще до появления решений конференции, было бы глупо надеяться на эффективное сотрудничество с русскими, поскольку репарации – это просто все, что каждый может взять в своей зоне. Русские, полагал я, могут действовать, как найдут нужным, в своей зоне оккупации. Этот взгляд на проблему у меня сложился с 1944 года, я за прошедшее с тех пор время убедился в его правильности, а потому без энтузиазма смотрел на обсуждение проблемы репараций в Потсдаме.