Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ночам я не могу снова и снова не крутить в уме слова Даниэля аль-Рибати. Лучшей возможности, чтобы бежать из рабства, не найти. Во дворце уже все вверх дном. Здесь постоянно толкутся чужаки; придворные отсылают семьи к родне на юг, куда чума еще не добралась, сам я по делам выхожу из дворца в любое время, и никто не обращает на меня внимания. Отыскать Даниэля, принять его помощь. Покинуть Мекнес, никогда не возвращаться. Начать где-нибудь новую жизнь. Где угодно. Быть свободным.
Как-то утром, когда досада Исмаила на предполагаемую лень рабочих перекипает через край и заставляет его, оттащив одного из строителей прочь, бросить его голодным львам, которые быстро и кроваво расправляются с телом, я понимаю, что разум мой неуклонно возвращается к побегу.
Все утро эта мысль точит меня, пока не становится невыносимой. Как только меня отпускают, я мчусь в свою комнату, открываю сундук, перебираю в какой-то слепой ярости вещи и мгновение спустя обнаруживаю, что целеустремленно шагаю к Баб аль-Раис, неся на плече наскоро сооруженный узел. На мне джеллаба, под капюшоном которой я смогу спрятать лицо, дойдя до медины. А за ней лежит моя дальнейшая жизнь. В кусок хлопка для тюрбана завернуты томик Руми, Коран, чистая рубаха, пара длинных штанов, лучшее мое перо; бутылочка чернил. Если дела пойдут плохо, стану писцом или буду писать письма на базаре. На поясе кожи моей касается кошелек, в котором все монеты, что у меня есть. Этого, может быть, хватит на мула. Сколько стоит мул? Понятия не имею. Без сомнения, дороже, чем стоил до чумы, — кругом столько отчаянно желающих выбраться из города. Что ж, думаю я, если мул слишком дорог, мне послужат ноги…
— Нус-Нус!
Она так задохнулась, что слов почти не слышно. Она склоняется, упершись ладонями в бедра, грудь ее ходит ходуном. Выпрямляется, немного смущенно смеется.
— Я тебя везде ищу.
Макарим, девочка-невольница, приставленная к Элис.
Она что-то протягивает мне — я смотрю на красивые листочки кориандра, увядающие от тепла ее ладони.
Кориандр.
Нас обтекают люди, а мы стоим, как два валуна в реке. Стараясь, чтобы голос не дрожал, я спрашиваю:
— Твоя хозяйка… здорова?
— Не знаю. Она беспокойная. Дергается. Бледнее обычного.
Мы проходим мимо моей комнаты, там я оставляю вещи. У ворот гарема я с удивлением вижу не Керима, а стражника постарше, которого, по-моему, зовут Ибрагим.
— Где Керим?
Ибрагим проводит пальцем по горлу.
— Умер?
Стражник ухмыляется с открытым ртом — я вижу обрубок, его язык вырезан. Я вздрагиваю. Не от увечья, такое часто встречается, но оттого, что вспоминаю, каким больным показался мне Керим в последний раз, когда мы виделись; как он пытался со мной поговорить, а я спешил уйти. Проходя через ворота, я произношу краткую молитву о его душе; и надеюсь, что он простит меня за то, что я был ему скверным другом.
Элис бледна, как цветок жасмина. Когда я приличествующим образом ей кланяюсь, она разражается слезами. Это на нее непохоже. Я хмурюсь.
— Зачем ты меня звала?
Внезапно я чувствую себя раздосадованным, как джинн в лампе, которого потревожили без причины.
Она дрожащей рукой указывает на ковер в другом углу комнаты. Там лежит кружевной квадратик с пятью темными пятнами.
— Эта женщина — чудовище! Мало ей пытаться меня отравить всякими зельями, теперь она посылает мне вот что…
Я подхожу к куску кружев и наклоняюсь, не понимая, в чем дело. Что это? Кусочки вяленого инжира? Древесная смола?
— «Носи у сердца» — вот что она сказала. «Это на счастье». Разумеется, она не сказала, кому на счастье!
Я наклоняюсь рассмотреть, что на платке.
— Не трогай! — с тревогой кричит Элис.
Теперь я вижу — это струпья. Засохший гной и кровь, корки. Чутье подсказывает мне, что это — останки чумных нарывов бедной Фатимы, и я в ужасе отшатываюсь.
— Малеео, древняя мать, обереги меня!
Эти слова вырываются у меня сами собой.
Когда я оборачиваюсь, Элис улыбается сквозь слезы.
— Старые привычки долго держатся.
Сказав это, она крестится.
— Элис… — предостерегаю я, и она опускает руку.
— Мы с тобой не такие разные, хоть и кажется с виду наоборот: молимся своим прежним богам в отчаянии.
— В отчаянии — и втайне, если жизнь тебе дорога.
Я посылаю Макарим за щипцами в кухню и, когда девочка возвращается, развожу во дворе огонь и сжигаю платок вместе с содержимым. Мы смотрим, как он превращается в пепел. Но и пепел я зарываю.
— Я думала, ты ушел. Бросил меня, — шепотом говорит Элис.
Я колеблюсь, потом признаюсь:
— Я был готов это сделать.
Насколько готов, она узнать не должна. Когда я собирал вещи и обдумывал побег, она разворачивала платок, полный чумной отравы. При мысли об этом у меня желчь подступает к горлу.
— Я бы тебя не винила. В такое время каждый должен заботиться о себе. Тебе лучше бежать, Нус-Нус. Уходи сейчас — другого случая стать свободным у тебя может и не быть.
Когда сердце и разум в цепях, о какой свободе речь? Я просто качаю головой.
— Я не могу уйти.
— Я солгала бы, сказав, что не рада.
Она пристально на меня смотрит, и, хотя ее синие глаза бесконечно выразительны, я не знаю, что читаю в них, знаю только, что не могу отвести взгляд. Наконец она протягивает руку, по-английски, и я бережно беру ее обеими своими. Рука Элис горяча, полна жизни — двух жизней. Я склоняю голову и прижимаю ее руку к своему лбу; и мне нужно побыстрее уйти, у меня слезы на глазах.
Караван растягивается на много миль: десятки и десятки повозок и телег для Исмаила и его одежды и украшений, золота и оружия; постели, ковров, любимой мебели; походного хамама; благовоний и ароматов, курильниц и склянок, Корана, молельных ковриков; любимых кошек. Абдельазиз, доктор Фридрих и бен Хаду едут с Исмаилом, окруженные отборными частями бухари и кавалерией. Я еду с домашними невольниками. С собой у нас жалкие пожитки: одежда, постели, кое-какие личные вещи. За нами следуют женщины и дети, стражи внутренних дворов дворца, около пяти сотен, все евнухи. За ними — астрономы, знать и придворные; их семьи и домашние. Дальше идут повозки с припасами, Малик с поварами, швеи, портные, конюхи, кузнецы и другие мастера. Караван с поклажей вьется за нами среди холмов, сколько хватает глаз. Я знаю, где-то там, позади, идет пешком армия невольников, в основном африканцев; христиане остались в городе, продолжать работу под началом самых верных (то есть самых жестоких) надсмотрщиков. Исмаил оставил строителям длинный список того, что нужно завершить к его возвращению, и горе им, если султана не устроит то, как исполнены его приказы.