Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артиллерист скомандовал залп, подчиненные метнулись к орудию.
Слабый слух не дал мне по достоинству оценить победный грохот.
Возвращаясь домой, я подумал, что под фамилией W. Главный Труд, униженный оскорбительным ярлыком, таит в себе больше правды, чем я предполагал изначально. По крайней мере, между жизнями авторов — реального и мнимого — не виделось существенной разницы. Разве что последнему больше повезло, стервецу такому.
апрель 2000
У меня много друзей. Я говорю им: добрый вечер.
— Добрый вечер, Мари-Луиза.
— Добрый вечер, Виссарион.
— Привет, Захарий.
— Мое почтение, Джек.
— А вот и я, дорогая Настасья, что нового?
Они отвечают по-разному.
Мари-Луиза нараспев произносит:
— Добрый вечер, сударь.
Виссарион взлаивает:
— Добрый вечер, старина.
Захарий бурчит:
— Привет, привет, давненько не виделись.
Джек молчит, покусывает мне руку, накрывает на стол. Смешно он, однако, топочет.
— Я вконец извелась, — жалуется Настасья. Сахарная пудра раскисает в сиропных слезах. — Я сохну. Я таю.
Отвечаю:
— Ну, ничего, ничего. Сейчас сядем кушать.
Мою руки, включаю телевизор. Репортер рассказывает о достижениях конверсии. Масло вместо пушек: вот наш сегодняшний девиз.
Джек приносит полотенце, виляет хвостом. Я поправляю ему очки, мягко выговариваю:
— Эх, ты, голова — два уха. Грыз? Дужка вон треснула.
Джеку стыдно, он прячется. Из столовой доносится невнятный разговор. Мне хорошо с моими друзьями. Раньше я был одинок, но теперь все в прошлом.
Вхожу в столовую, все в сборе, расселись по местам.
Повязываю салфетку.
Я, когда ем, не свинячу, но всякий прием пищи — важный ритуал.
— О чем разговор? — спрашиваю их бодро.
— Захарий занудничает, — объясняет Виссарион. — Разводит бодягу про смысл жизни.
— Да? Любопытно, — я отхлебываю из кружки. — И в чем же, Захарий, ее смысл?
— Смысл жизни в том, чтобы жить, — хмуро изрекает Захарий. — Ограниченность мышления и стереотипы фантазии не позволяют выйти за рамки доступного. Надо просто жить, не раздумывая, и не гневить Создателя.
— То-то ты не раздумываешь, — насмешничает очаровательная Мари-Луиза.
— Dixi, — огрызается Захарий.
— Ну, а ты как думаешь, Настасья? — обращаюсь я к моей сдобной толстушке. Мочи нет, как люблю ее.
— Людьми надо быть, — ворчит Настасья. — Вот вам и весь смысл.
Джек, сверкая очками, встает на задние ноги: служит.
— Правильно, Джек, — хвалю я его. — Долг.
Все, кроме Захария, аплодируют. Захарий куксится, он чем-то недоволен.
— Хорошо, — я отхлебываю снова. — Кто сегодня расскажет притчу?
— Позвольте мне, — просит Виссарион.
— Изволь, дружище, — я откидываюсь на спинку кресла и закуриваю. Привычка — вторая натура, хотя курить перед едой ужасно вредно. Мои друзья весьма деликатны, они делают вид, будто ничего не замечают. Даже Настасья.
— Сказка про Данко, — откашливается Виссарион. — Давным-давно, когда люди жили среди трав и деревьев, нашелся среди них один Данко, молодой человек. И сказал им: пошли! И вот они шли, шли, и тени сгущались, и призраки мерещились, и вопили тропические птицы. Пока не стало темно. Тогда неблагодарные люди закричали: мы не видим дороги, куда ты нас завел? И приступили к Данко, намереваясь его разорвать. Но он не стал ждать, пока его разорвут, и сам вынул из груди пылающее сердце. Сердце осветило дорогу, и все пошли дальше.
— Замечательно, Виссарион, — я качаю головой, искренне поражаясь его смышлености. — Это все?
— Нет, там еще есть, — говорит Виссарион. — Через три или четыре часа люди стали кричать, что они голодны. И начали подступать. Тогда Данко, уже бессердечный, приманил орла, и орел выклевал ему печень. Данко поднял ее высоко, показал, а после бросил людям, и люди наелись, а тени, посрамленные, немного отступили.
— Так. Очень интересно. Что же было потом?
— Потом началась чаща, а за чащей — трясина, а за трясиной — луг без конца и края, а за лугом без конца и края — горы, а за горами — кишлак, а за кишлаком — опять трясина, и чаща тоже. И люди окружили Данко, который шел, как заведенный, и начали ругать его и проклинать за то, что он их, дескать, завел, неизвестно куда. Тогда Данко, подумав, шагнул к развесистому дубу и треснулся о него головой так, что мозги вылетели. И, когда они вылетели, он взял их в руку, где раньше было сердце, давно сгоревшее, и поднял высоко, освещая путь. А люди увидели в мозгах ужас, как много мыслей…
— Просто здорово. Чем же все кончилось?
— Кончилось тем, что они стали питаться этими мыслями, и все умнели, развивались, пока не развились до программы конверсии.
— Браво! Браво! — мои друзья в восторге, они дружно хлопают. Я растроган. Надо же — всего рупь семьдесят четыре.
— Ну, пора за дело, — говорю я торжественно. — Притчу мы выслушали. Кто прочтет молитву?
— Я, — поднимает руку Мари-Луиза.
Я складываю ладони лодочкой. Мои друзья делают, как я — кто во что горазд. Ясно, что лодочка получается не у каждого.
— Создатель многоликий, — четко и старательно выговаривает Мари-Луиза, — благослови сию мирную трапезу. Не забудь нас в своих помыслах и планах, восстанови нас в преумноженном совершенстве. Содержи наш рассудок в смирении, сохрани в нас кротость, и пусть калорий будет столько, сколько отмерено, а что сверх того — то от лукавого. Аминь.
— Аминь, — отвечает ей эхо.
Я смахиваю навернувшуюся слезу. Подставляю ладонь, Мари-Луиза легко на нее запрыгивает. Одной ножкой она стоит на линии жизни, другой — на линии ума. Мари-Луиза — сосиска, рупь сорок три. Я скусываю ей головку, вдумчиво жую. Она продолжает стоять, ожидая дальнейшего употребления. Беру кружку, запиваю.
— Начни с горячего, — укоризненно вмешивается Настасья. — Желудок испортишь.
Я смотрю на нее виновато, откладываю Мари-Луизу, тянусь за Джеком. Режу его в мелкое крошево, беру на вилку. Он хорошо прогрелся и не остыл, несмотря на предобеденные разговоры. Закусываю очками, беру Захария, крепко сжимаю. Захарий широко разевает рот, из которого прямо на Джека сползает горчица. Я переворачиваю Захария, сжимаю противоположный конец, и на Мари-Луизу вываливается хрен.
Божественно. Как тонко придумано: у каждого органа, помимо декоративных функций, есть пищевое предназначение.