Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всех моих активистов самым надежным после Чуркиной считал я сталевара Алябьева. Считал так не только потому, что Алябьев был аккуратен, в школу ходил регулярно, учился хорошо, — было у Алябьева какое-то сильно располагающее к себе лицо, как говорят часто: честное, открытое, доброе, — лицо истого славянина. Его голубовато-серые, в желтых крапинках глаза всегда смотрели ясно, просто, жила в них постоянная добрая улыбка и еще нечто, что есть в глазах подростков и солдат первого срока службы. Это было в глазах. Вообще же лицо Алябьева казалось суровым, так твердо были вылеплены скулы, резки губы, и неожиданно мягки длинноватые светлые волосы. Одень Алябьева в холстину, в лапти — вот тебе заонежский крестьянин-помор из той северной, хранящей древность Руси, которая еще и осталась там, живет под бледными закатами и ночными зорями в тишине озер и зелени долгих радуг.
Всегда любовался Алябьевым, если отвечал он с парты или у доски. Все как-то по-мужски, основательно, самостоятельно, и цифры даже напишет уверенно, крепко, не то что шалопай Нечесов — у того скачут, валятся, бегут во все стороны… И недаром, наверное, мне казалось, что все девочки в классе тайком и явно влюблены в Алябьева, и одни ли только мои девочки! Ах, какие взгляды доставались ему от камвольщиц и от продавщиц, кроме, пожалуй, одной Светы Осокиной, но Осокина вообще, кажется, если и умела смотреть, то лишь с величавым презрением. Именно так поворачивала она свою головку с черными, влажно мерцающими глазами, при этом ее яркие губы сжимались в клюковинку. Благоволила Алябьеву и строгая Чуркина, и улыбчивая Горохова, пожалуй, во всем подходившая ему в пару, и, мысленно ставя их рядом как художник, я подчас думал, какая была бы натура для руки Нестерова или Васнецова. Однако ни Чуркиной, ни Гороховой не уделял Алябьев большего внимания, чем другим девчонкам в классе; может быть, в этом был секрет его подлинного успеха — Алябьев казался непробиваемым для самых тонких девичьих стрел.
Лучше узнать Алябьева помог случай. Однажды я находился на заводе — туда послал меня директор просить шефов ускорить работы на новом здании. Совсем забыл сказать, что к грядущему учебному году завод-шеф обязался достроить новое школьное здание, вот почему наш директор, оба завуча, парторг и председатель месткома Инесса Львовна постоянно бывали на стройке и в заводоуправлении, что-то доставали, нажимали, просили, улаживали, а когда не хватало времени, толчками посылали учителей. Завершив дела в пропахшем конторой и клеем заводоуправлении, я уже с ощущением раскованности двинулся к выходу, как вдруг у переезда, пережидая неторопливый тепловоз с кучами ржавого лома на платформах, вспомнил, что здесь, в сталеплавильном, работает мой Алябьев и другой сталевар, Кондратьев, который никакими особыми приметами не отличался, в школу ходил кое-как, учился так же, даже с виду был настолько зауряден — нечто черноватое, невысокое, неразговорчивое, — что его словно бы никто не замечал и не разглядывал. Однако, стоя перед пыхтящим составом, оглядывая плывущие мимо обрезки железа и труб, мотки проволоки, спирали стружки и спинки кроватей, я скорее из-за Кондратьева, чем из-за Алябьева, решил зайти в цех: надобно было «активизировать посещаемость» — так выражалась наша администрация.
Состав наконец прошел, и я спросил у первого встречного рабочего дорогу в сталеплавильный. Пошел в указанном направлении.
Сталеплавильный. Мартеновский. Я представлял такой цех, каким обычно пишут его на размашистых, в полстены, картинах, как показывают в цветном кино. Вот недавно мы видели в галерее: простор, огненные краски! Огненные лица в широкополых шляпах! Очки, сдвинутые на лоб! Бронза мускулов! Блеск зубов! Льет металл — фейерверк-звездопад. Рядом ковши, краны. «Плавка выдана!» А покамест я шел вдоль железнодорожных путей тропинкой коричневых мазутных капель. Рельсы плавно изгибались в сторону высокого закоптелого строения — напоминало по форме гигантский сарай — и уходили в его утробу. Внутри «сарая» вдоль путей лежали горы коричневого, черного и синего лома, нового и ржавого, стояли вагонетки с чугунными ваннами; позднее узнал, что такие ванны называются мульдами, а лом — шихтой. Вверху, завывая, перемещался мостовой кран со свисающей на тросах магнитной шайбой. Шайба спускалась в кучи лома-шихты, ныл ток, и вот уже, неся прилипшие к магниту мотки стружек, обломки рельсов, куски котлов, шайба останавливалась над очередной вагонеткой, и груз с грохотом осыпался в мульду. Маленький тепловоз задумчиво ожидал конца погрузки, ходили редкие рабочие в брезентовых робах, в коричневых касках, никто не обращал на меня никакого внимания, и я, устрашаясь напоминаний, щедро налепленных над входом: «Не ходи по путям», «Не стой под краном», «Проход запрещен!», двинул по боковой, натоптанной в грязном снегу дорожке вдоль стены к другому цеху, полагая, что раз пути ведут туда, там и должны быть мартеновские печи, хотя самые печи я никогда не видел в натуре и представлял почему-то огромными, лениво дымящимися башнями, похожими на жюль-верновскую пушку, из которой стреляли на Луну. Башни такие дымились далеко в стороне, называются они градирнями, но это я узнал и усвоил позднее, а пока все посматривал на них — сомневался, правильно ли иду. Впрочем, ничего особенного в этой ошибке для человека, никак не связанного с производством и с металлургией, нет. Градирни же многие незнающие принимают за мартены и даже за домны.
Как раз в то время, когда я подходил к новому цеху, меня обогнал состав с груженными шихтой мульдами. Раздвинулись тяжелые ворота-створы, вслед за составом я вошел в вулканически гудящее помещение, сходное с описанием преисподней, тем более что тут были и топки, через закрытые заслонки которых прорывалось вполне адское желто-бело-синее пламя. Печи, каждая с четырьмя отверстиями, скорее походили на железнодорожные или паровые котлы — так были спутаны черными змеями труб, арматурой, стойками — и совсем не походили на башни, какими сперва представлялись. У топок в зареве лисохвостых выбивающихся огней кое-где виднелись люди, похожие на пожарников. Они были в шинельных робах, в серых подшитых валенках и в касках с очками.
— Поберегись! — крикнул кто-то.
Я испуганно отшатнулся, мимо пронеслась по воздуху черная машина, будто гигантская скрюченная баба-яга, оседлавшая железное бревно. На конце «бревна» плотно сидела ванна с ломом, простите — «мульда с шихтой». Машина остановилась у одного из отверстий печи, тотчас поползла вверх заслонка, высвободив поток ревущего белого пламени, жадно осветив цех, заставив меня попятиться и заслониться рукой. А «баба-яга» сунула ногу с мульдой в огонь, полезла прямо в топку и там опрокинула мульду, перевернула, вытащила и опять по воздуху загудела мимо. Заслонка закрылась, померкло