Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грасиэла Диесер, жена судьи Фратиселли, сидит в тюрьме, и ей уже назначили срок: она убила свою слабоумную дочь, потому что та отставала в развитии, потому что не была нормальной. Грасиэла, как и моя мама, грезила об идеальной семье; об идеальной буэнос-айресской семье, как та, которая разместилась на комоде в маминой спальне в доме в Банфилде.
А я? О чем грезила я? О настоящей любви, о том, чтобы быть вне опасности?
– Пойду закажу пирожки, – сказала я и вдруг поняла, что, пока мы разговаривали, я доела все рисовые хлебцы и с удовольствием съела бы еще булочки. Говорят, это один из эффектов марихуаны.
– Да, – согласилась мама. – Четыре дюжины. С мясом, половину острых, половину нежных.
– Это безумие.
– Если что, на завтра останется… Августина нет, он один съел бы дюжину за один присест. – Ее взгляд был устремлен в угол, словно там возник образ ее внука, поедающего пирожки, и во мне проснулась нежность, которая на какой-то момент заглушила чувство голода и другие эффекты марихуаны, которые вызвал у меня дым Сантьяго.
– Пойдем, я тебя познакомлю, – сказала я ей. Она одернула юбку, словно до этого готовила еду, и поправила прическу. Мы вошли в гостиную с тарелкой булочек.
– Мама, это Сантьяго, мой друг, о котором я тебе рассказывала.
Сантьяго протягивает руку, чтобы поздороваться, но она его целует.
– Привет, я мама Викиты, – произносит она торжественно и в то же время фамильярно, если это возможно. У него на щеке остался след ее помады.
– Вы похожи, – говорит Сантьяго.
– Нет, я похожа на папу.
– Она похожа на отца, – одновременно произносим мы и замолкаем.
– На твоего отца?
– Он умер, – говорит Диего и целует маму.
– Мне жаль, – говорит Сантьяго.
Я смотрю на них обоих, словно они мне чужие. Мне кажется, что мы не сидели полуобнаженные, опершись на диван. Нас окутывает запах чеснока от булочек, как ладан, спасая нас. Я ставлю поднос с булочками на то же самое место, где совсем недавно стояла сумка с марихуаной. Интересно, куда они ее убрали?
– Диего, ты не принесешь вино из морозилки? – говорю я и предлагаю всем булочки.
– Ой, – говорит мне мама, – я так мало сделала, я напекла их для тебя, Викита, я не знала, что… Они со шпинатом, от ее анемии, – объясняет она Сантьяго. – У Викиты всю жизнь анемия.
«Всю жизнь». «Мы всю жизнь были консерваторами» или «пожизненными антиперсоналистами» – одна из ее любимых фраз, которую я, уже давно не слышу. Может, потому что давно не было никаких выборов. Сколько еще раз она произнесет «Викита»?
Диего принес поднос с бокалами.
– По кабельному что-нибудь показывают? – спрашиваю я его, словно мой муж каждое утро учит наизусть программку, чтобы потом мне ответить.
Но он понимает, что я прошу его о помощи. Он наполняет бокалы и идет за журналом:
– В десять будут «Опасные связи».
Звонят в дверь, и мама ищет кошелек, чтобы расплатиться с молодым человеком за пирожки. Она всегда так делает, будто хочет заплатить нам за свое пребывание здесь. Диего протягивает мне свой кошелек.
– Да, уже иду, – говорю я в домофон и на выходе из кухни сталкиваюсь с мамой. – Нет, мама, что ты делаешь?
– На чай, – говорит она.
У нас с ней одинаковые кошельки для мелочи: такие, которые открываются, как маленькая коробочка; мелочь падает на крышку, как на поднос.
Я включаю телевизор, и мы садимся на диван. Диего садится на пуфик, немного подальше от нас, чтобы видеть, как я смотрю телевизор. Его веселят гримасы, которые я корчу в зависимости от того, что происходит на экране.
– Что я смотрю внимательнее всего, так это начало, – говорит мама. – В фильме самое важное – это начало.
– Конечно. Не только в фильме, во всем, – улыбается ей Диего, словно мама – маленькая девочка, которая сказала что-то необычайно серьезное для ее возраста. Он наливает еще вина.
У Джона Малковича напудренный парик.
Мама сидит на краешке дивана, готовая встать. Она на самом деле встает и почти шепотом произносит: «Пойду к плите», затем забирает пирожки и уходит. Она знает, что меня это бесит, но она это делает, потому что ей сложно понять фильм; она уходит, чтобы потом ей объяснили, что произошло.
Я понял, что я влюблен: я узнал ту физическую боль, которую я чувствовал каждый раз, когда вы покидали комнату, в которой я оставался, – говорит Малкович Мишель Пфайфер. Чуть позже он описывает ей в письме попку одной своей любовницы.
У мамы в руках пирожок, она на него дует. Она неодобрительно качает головой. Смотрит на тарелку и на то, как мы едим. Я не могу не посчитать: хватит ли нам? Еще остается по четыре пирожка каждому, но мы очень голодны.
Чтобы ничего не упустить, я тихонько подхожу к своей сумке и достаю записную книжку.
Я тебе говорил, как сильно мне нравится наблюдать битву между любовью и благодетелью? – спрашивает Малкович Гленн Клоуз. Ума Турман будет жертвой.
– Пойду приготовлю кофе, – говорит в этот раз мама. Общее объединение превращает ее в служанку.
Всегда, когда ты предохраняешься, ты можешь делать это сколько хочешь, с какими хочешь мужчинами. Когда речь идет о семейной паре, оба действуют одинаково, и все предпочитают стать матерями, – объясняет Гленн Клоуз Уме Турман, и я мысленно благодарю маму за то, что она на кухне.
Она приняла мою любовь. Я принял ее дружбу. Мы оба знаем, какой короткий путь между двумя людьми, – говорит Малкович, и взгляд Гленн Клоуз из циничного превращается в разочарованный, когда она замечает, что он влюблен в Мишель Пфайфер.
Сантьяго зевает. Я поворачиваюсь: у Диего блестят глаза; наверное, это от «Нью Эйдж», бутылка была пуста.
Мужчины счастливы в тот момент, когда их делают счастливыми. Женщины – когда делают их счастливыми.
Я не думаю, что она права, но все-таки заношу эту фразу в свою записную книжку. Это хорошая фраза, яркая, для чего-нибудь пригодится. Я переворачиваю страницу.
– Что пишешь? – спрашивает Сантьяго.
– Разные мысли для моих статей. Дуэль:
– Скажи ей, что я рад, что не придется жить без нее. И что ее любовь была самым большим счастьем в моей жизни…
Малкович умирает, и моя слеза капает на остывший пирожок.
– Что ты записала? – спрашивает Сантьяго и берет у меня из рук записную книжку:
Важна ли любовь, важна ли благодетель? Если бы нет, то победа над ними не доставляла бы столько удовольствия и грусти.
В любви есть что-то святое. Необходимо всем и каждому в отдельности поддерживать веру в нее. Это для нас самая долговечная форма этики.