Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третий этаж ― пятый этаж
Лифт вдруг встал на пятом этаже, но на площадке никого не оказалось.
Мы с Карлсоном выглянули, вытянув шеи, но кругом было тихо. Только выла за дверью одной из квартир, оставленная в одиночестве хозяевами, какая-то большая собака.
― Зачем же я похмелялся пивом, ― задумчиво сказал Карлсон. ― Нельзя так делать, да и пива всегда очень много выходит. Кстати, и пиво нынче такое, Малыш, что и цвета не меняет, проходя через человека.
― Это интимное, ― невпопад сказал я. ― Область материально-телесного низа. Я про это стесняюсь, хотя и честный, а то вот моя знакомая всегда прерывалась в разговорах по телефону, если там ей надо было пописать, или чо. Объясняла, что ей стыдно.
Вдруг послышались шаги, и Карлсон в последний момент просунул руку между закрывающимися дверьми. Двери больно ударили его, но в награду к ним в кабину ввалилась звезда подъезда Зинаида Михайловна Даян.
В руках у неё были три банана на одной веточке.
Задорные это были бананы, надо сказать. Но в руках у Зинки всё превращалось в нечто задорное, всё восставало и плодоносило.
Она принюхалась и весело посмотрела на нас.
― Что, алкаши, уже? По случаю праздников или отмечая приход дождливых дней?
― Алчем пищи духовной, ― смиренно отвечал Карлсон. ― Спросите, почему мы алчем этой пищи, только когда напились этакой дряни? Вот нет бы её алкать сегодня утром ― когда я вышел в ветреную погоду. Ветер рвал парики и срывал шляпы. По небу бежали облака как беженцы со своими пожитками. Природа сдёргивала покрывало листвы как подвыпивший кавказец ― ресторанную скатерть. Наблюдалось буйство красок, и форейтор тряс бородой как безумный. А ныне набухает дождь, вниз ли нам стремиться или…
― Да мне-то какое дело? ― прервала его Зинка. ― Я вверх поеду.
― К профессору? ― брякнул я.
― Да хоть бы и к нему, ― махнула рукой Зинка.
Пятый этаж ― шестой этаж
Она нажала на кнопку, а я задумался об удаче профессора. Он был старый, больной, толстый и лысый. И ― нате, кроме жены, у него была любовница. Да, к тому же, сама Зинка.
Но кто был я, чтобы говорить о нравственности профессора. Как-то случился в моей жизни чудесный разговор близ одного вокзала.
Там, за круглым столиком, я стоял с людьми, что были куда старше меня. Разговор их, тлевший вначале, вдруг стал разгораться, шипя и брызгаясь, как шипит мангал, в который стекает бараний жир с шашлыка.
Наконец один из моих соседей схватил другого за ворот капроновой куртки и заорал:
― А сам Пушкин?! Сам Пушкин? Жене ― верен был? Скажешь, не гулял насторону? Не гулял, при живой-то жене? Утверждаешь? А за это руку под трамвай положишь?
И правда, рядом звенел по рельсам трамвай за номером девять.
― А как на Воронцова эпиграммы писать, так можно и тут же к жене его подкатываться можно? ― не унимался тот худой и быстрый человек. ― А Воронцов из своих заплатил за наших обжор в Париже! Из своих!.. И тут этот… И ты мне ещё выкатываешь претензии? Мне?!
Ещё дрожали на столе высокие картонные пакеты из-под молока, ещё текло по нему пузырчатое пиво, но было видно, что градус напряжения спал. Снова прошёл трамвай, а когда грохот утих, соседи мои забурчали что-то и утонули в своих свитерах и шарфах.
«Вот оно, умелое использование биографического жанра», ― подумал я и до сих пор пребываю в этом мнении.
Меж тем, лифт приехал на шестой этаж.
Двери открылись, и мы увидели профессора, который поливал огромный цветок, который стоял прямо на лестничной площадке. По всему было видно, что цветок не влезал в его квартиру, и остался жить у лифта.
Профессор шлёпнул Зинку пониже спины, и она захохотала.
«Три банана, три банана…» ― пропел профессор тенором.
Они скрылись в бесконечном коридоре, уставленном каким-то невостребованным строительным материалом, а нам осталась только пустая лейка посреди площадки.
Карлсон вдруг достал из сумки икейскую баночку с консервированными тефтельками и…
Шестой этаж ― восьмой этаж[2]
…и бросил тефтельку в рот.
Восьмой этаж ― двенадцатый этаж
Карлсон продолжал говорить о влечении женщины к мужчине и влечении мужчины к женщине, а тефтелями со мной не делился. Но тут я вспомнил, что в кармане у меня есть недоеденный Тульский Пряник. Ведь Тульский Пряник ― не просто пряник, он круче кнута. Тульский Пряник, Тульский Самовар и Тульское Ружьё ― вот чем Россия спасётся. С нами Бог и Андреевский флаг, как известно.
Тульский Пряник в годину войны был больше, чем пряник. Я в школе читал повесть про одного бойца Красной Армии, что носил на груди, под гимнастёркой, Тульский Пряник ― оттого фашисты его не могли убить. Все пули вязли нахрен в Тульском Прянике, и только когда фашисты в последний день войны подобрались к бойцу Красной Армии со спины, случилась неприятность. В этот момент боец Красной Армии кормил на берлинской улице Тульским Пряником голодную девочку, и фашисты выстрелили в бойца Красной Армии из кривого пистолета. Но и тогда у них ничего не вышло ― потому что солдат тут же стал бронзовым и превратился в памятник. Впрочем, и девочка тоже превратилась из живой в тот же памятник ― и поделом, что русскому ― пряник, то немцу ― смерть.
Что мне тефтельки Карлсона, когда у меня