Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна Анисимовна старалась улыбнуться, только губы не слушались ее. «Чё со мною делается? — испугалась она. — Неужто цыганка та заколдовала? Али от духоты такая напасть?» Тянуло ее выскочить на улицу, отдышаться там, стряхнуть давившую виски боль. Но не могла пошевелиться. Смотрела на сына и на московскую женщину — нарядных, сытых, с неспешными, будто по мерке, улыбками, а видела Настино лицо — бледное, мокрое от слез, ее глаза — испуганные, горестные, не девичьи уже, а бабьи. «Чё ж ты наделал, сынок? — спросила с отчаянием Степана. — Чё с Настасьей будет-то? Неужто ей, сиротке, ишо сироту родить? И как мне с имя встречаться?»
И старую сутулую свою избу с косыми окошками и гниющими венцами вспомнила Анна Анисимовна. Подумала с тоской: и нынче не справить новый дом, и в будущем году. Зыряновских бревен и на полсруба не хватит, а прикупить другой лес не на что. Денег, которых насобирала по копейкам, по рублям, совсем мало осталось в сундуке. Поиздержалась изрядно, пока гостил почти целый месяц сын. Сегодня из остатков опять сорок рублей взяла, на дорогу. Они-то ничего ей не выслали, хотя, видно по фотографии, живут в достатке. А дальше как? За плечами уже шестьдесят, а она все одна, одна, одна. «Може, Степка к себе заберет? — потеплело на миг в груди. — Сыночек у их появится али дочка. Они на работу будут обое, я за дитенком присмотрю». Но погасла и эта надежда. Бабьим своим чутьем поняла Анна Анисимовна: лишняя она будет, потому что сын сам живет в чужой квартире, как сбоку припека, командовать ему не дадут московские тесть и теща, а ее после свадьбы выпроводят…
И так стало ей невыносимо, такой несчастной, одинокой, никому не нужной показалась она самой себе в душном, неприбранном зале, со стареньким чемоданом и набитой огурцами плетенкой у ног, что Анна Анисимовна, чуть не заголосив от обиды и отчаяния, уронила голову в ладони. Может, только несколько раз в жизни — когда Архип Данилович выплыл из дверей в деревянной одежде, когда Зыряновы увозили с пригорка почти насильно отобранный сруб и когда вдоль огорода пролег жердяной забор, разделив его на две половины, — привелось ей испытать подобное…
А станционный зал жил своей жизнью. Люди, успевшие купить билеты на поезд, прохаживались взад-вперед, нетерпеливо поглядывали на часы. И старуха в черном платке сходила к кассе, после чего поставила корзину с гусем на сиденье рядом с собой и зорко поглядывала по сторонам. Только Анна Анисимовна сидела, безучастная ко всему, не поднимая головы.
Выпрямилась она от толчка в бок и встретилась с яркой синью старухиных глаз.
— Будя куковать, — сказала старуха с укором, словно своей непутевой дочери. — Утащат, грю, вещи.
Анна Анисимовна, не говоря ни слова, начала лихорадочно собираться: конверт и фотографию сунула в чемодан, поправила огурцы в плетенке, надела пальто.
Да и пора уже было. На стене, высоко под потолком, захрипел белый колоколообразный репродуктор, и из его алюминиевого нутра прорвался крикливый, как на базаре, женский голос:
— Товарищи пассажиры… внимание! На первый путь станционной платформы… прибывает скорый поезд, следующий до Москвы. Стоянка поезда — одна минута. Повторяю…
Заскрипели деревянные сиденья, застучали торопливо по желто-красным плиткам пола сапоги, ботинки, туфельки. Люди толпой устремились к дверям, задевая друг друга локтями, чемоданами. Цыганки с детьми тоже потянулись к выходу. И старуха в черном платке поплелась к перрону на слабых подгибающихся ногах, прижимая к боку корзину с гусем.
Вскочила, поддавшись общему порыву, и Анна Анисимовна. С чемоданом и плетенкой кинулась к кассе, около которой уже не было ни души.
— Билет-то почем до Москвы? — спросила торопливо, сунув голову в окошко-дупло, за которым виднелась сердитая отчего-то молодая женщина.
— О чем вы раньше думали? — приполз по дуплу недовольный голос. — В купированных вагонах мест нет. Остался только плацкарт, стоит двенадцать рублей. Скорее, поезд уже подходит!
Анна Анисимовна дрожащей рукой вытащила из-за пазухи платок, в котором были деньги, начала торопливо развязывать его.
С улицы, через открытые двери, ворвался в зал стук колес и замедлившее их ход шипение. Сжимая в руке деньги — десятку и две рублевки, Анна Анисимовна растерянно смотрела то на голубые вагоны, скользившие все медленнее и медленнее, то в кассовое окошко. Лицо женщины там, в глубине, перекосилось, начало покрываться красными пятнами.
— Морочат тут голову всякие! — гневно выкрикнула она и захлопнула с треском кассовое окошко.
Анна Анисимовна поплелась с вещами к выходу, притихшая, с виноватым лицом. Вдоль перрона сцепленными многооконными домиками вытянулся нарядный поезд, на всех вагонах отсвечивали серебром выпуклые буквы: КАМА. Точно на таком же она проводила семь недель назад в Москву Степана. Анна Анисимовна пробежала взглядом по вагонам, словно надеясь увидеть сына. Но кругом были чужие, незнакомые лица. Люди облепили окна, столпились за спинами женщин-проводниц в белых кофточках и темных галстуках. На перроне остались только галдевшие по-своему цыганки с детьми. Видимо, им некуда было ехать.
Зазвенел колокол у входа в станционное здание. В руках проводниц замелькали желтые флажки. Поезд тронулся. Голубые вагоны, мягко покачиваясь на стыках, потекли вдаль — на Москву. Как бы прощаясь со всеми оставшимися на станции, электровоз загудел певуче и протяжно.
Проводив потерянным взглядом последний вагон, Анна Анисимовна с чемоданом и плетенкой медленно и устало побрела по перрону. Петляя по нему в тягостном раздумье, она наткнулась на деревянный, покрашенный в зеленый цвет киоск. За окном, среди груды газет и журналов, стояла худенькая девчушка с косичками. Наверное, она сменила ушедшую куда-то мать.
— Подай-ка, доченька, конвертик, — сказала Анна Анисимовна, потоптавшись у киоска. — И бумагу для письма, ежели она имеется, дай.
Конверт, что подала девчушка, был синий, хрустящий, с гербом и с замысловатыми высвечивающими изнутри знаками. Бумага, чистая, без линеечек, блестела. Анна Анисимовна сначала никак не могла приноровиться к ним, когда в тесном закутке станционной почты, за забрызганным фиолетовыми чернилами столом, села за письмо. Она всегда писала сыну на шершавой бумаге, вырванной из школьной тетради. И конверты