Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И этих, истинно православных, пригнали, – тихо, словно во сне, говорила тётка. – Одна не разродилась, другая мёртвенького скинула, он человек был… А что в дороге, тесной, голодной, с тяжёлыми бабёнками ихними творилось, которые на сносях-то были?.. Федь? Зачем?
Стукнул по столу Бухмин, побагровел до злой слезы.
– А что ещё дезертирам было делать, как не баб в войну брюхатить?! – прикрикнул он. – Что?..
И осеклась тётка. А Бухмин продолжал с тою же сумрачной злостью:
– …Наш мужик в огонь шёл и в падаль гниющую превращался. В прах! В назём… Когда эти – размноженьем своим занимались… Может, наши жизни дешевле ихних были?! А?
Теперь уже только молчала тётка, склонив голову к плечу.
– У идущего на смерть тыл должен быть надёжный, – устав, договаривал Бухмин. – Пули в спину солдату не нужны, ему других пуль хватало… А брюхатить жён этим умникам и тут хорошо, только… только чтоб от фронта они были подальше, те, кому отчизна – не мать… Неудобный здесь, конечно, для их семей инкубатор, да ведь ты-то – всю жизнь тут? В этих местах?.. Ты – с похоронкой здесь живёшь, их бабы – с мужьями. Такая вот разница получилась.
– Ладно, – кивнула тётка поспешно. – Не переживай… Твоя правда есть, Феденька! Только политическая она вся. А моя правда – жизненная. И так далеко они разошлись, правды эти, что беда… Соединил бы их кто…
– Ну! Бабьего это ума дело?! – окоротил тётку Бухмин. – Война есть война. Там двух правд не бывает! …Одна у войны правда: военная.
– …Ты тоже другой стал, – ответила тётка.
* * *
Часы на стене бойко стучали. Рисованный медведь на расписном циферблате водил глазами влево – вправо. Бухмин же, махнув рюмку вина, соображал теперь вслух, что ему делать.
– В райцентр поеду, проситься в председатели… А если Славик решит ещё поработать, в милицию устроюсь. Участковым пойду. И точка.
– Узнают они всё про тебя, – твердила тётка негромко. – Кровная месть у них, обычай такой… Кто им урон нанёс, они тех не прощают. Вон, даже Славику сказали: «Мы – дети волчицы». Он ведь притих. Не ответил даже ничего.
– Волчицы, говоришь? – задумался Бухмин. – Те из них, которые на фронте геройски сражались, может, и дети волчицы. Хотя… они свою, живую, человеческую кровь за всех проливали, а не по чужим сараям шастали. Значит, человечьи это были дети! …А шакалы? Они из семейства волчьих – или нет? Вот про это я их, здешних, наверно, спрошу!
Но каждой своею фразой лишь сильнее пугал он бедную тётку, пока, побледнев как полотно, не бухнулась она ему в ноги прямо со своего табурета:
– Да что же за горе нам такое? Зачем, зачем ты вернулся? Дай нам покой! Не трогают они нас – и хорошо. А ты – уезжай! Хватит мне слёз, хватит мне страха. Пожалей ты меня! Ради детишек-сирот прошу! Собирайся засветло.
– Гонишь из дома, что ли? – никак не мог взять в толк Бухмин, потирая плечо. – Тут половицу надо менять. Дверь вон рассохлась, а ты… Ты? Меня? Гонишь?!.
– Гоню, Фёдор, – твёрдо прихлопнула тётка ладонью по столу, не вставая с колен. – Я за тебя перед матерью твоей, перед старшей сестрой своей, в ответе. Мне тут покойник в доме не нужен. Гоню!
И снова, подхватив вещмешок с лавки, окидывает Бухмин взглядом стены, фотографии, половики. Качаются за окошком цветущие мальвы. Висят на бельевой верёвке, вдоль печи, детские рубашонки, майки, штаны. Стоит на коленях безмолвная тётка Родина, склонив голову.
– Ладно, – топчется он у порога, не решаясь толкнуть дверь. – Раз для твоего спокойствия надо… Может, ещё чего изменится. Хибары-то у них вроде временные… Тогда приеду, когда разрешишь. Устроюсь, адрес пришлю. И если что с вами случится здесь – в тот же миг! Поняла?
– Вот и хорошо, Федя! – размашисто перекрестилась тётка, поднимаясь с колен. – Гора с плеч. Ребятки целее будут… Вот и ладно! Я ведь тоже не железная, Федя. Случись чего с тобой – не переживу! А если с детишками что стрясётся – и подавно…
* * *
И вскоре в Столбцы пришло Бухмину письмо из города Тирасполя.
«Дорогой, родной Фёдор! Ноги мы оттуда унесли всё же. К свекрови переехали. Она как уехала до войны к старшему сыну, к Толику, офицер который, так с ним и живёт. Помнишь его? Пашиного брата старшего? Ты маленький был, а он в галстуке шёлковом приезжал, на Троицу. Со всеми, по очереди, в лесу танго танцевал, аргентинское. Губами его дудел… Ну, вот, в больнице теперь лежит, с тяжёлой контузией, Толик. А всё натворила – война. И что Гитлер со Сталиным на лужайку не вышли? Подрались бы. И кто кого одолел – того бы горка была. Вот, людей-то зачем увечить? Не пойму…
Как за тобой дверь захлопнулась, я со свекровью списалась уже окончательно. Она разрешила…
Не суди меня. Так лучше, как всё устроилось. Живём теперь без всякого страха. Дом брошенный жалко, спасу нет, каждую половичку вспоминаю, каждую полочку, тятенькой прибитую. Но зато все мы уцелели. А что на могилки нам теперь не попасть, когда захочется, то ничего не поделаешь: судьба наша такая. Это понимать надо… Тут – политика! Её не переплюнешь… Но всё теперь наладилось. И для нас место нашлось на земле спокойное.
Ничего, Фёдор. Не тоскуй по нашим местам. И так твоей матери, моей сестрице незабвенной, и твоему отцу лежать в нашей земле намного спокойней, они бы меня одобрили. Прости, прости!
Вот, Шарик остался. Один уже, без нас, дорогое, родное село охраняет, дурачок-то наш. Лает, хрипит. Может, ещё не убили его за это. Надеюсь я… Марью просила, взять Шарика во двор, к ним, да она осерчала: «Я с человеческим инвалидом устала, зачем ещё мне собачий, ваш?» Характер Марьин ты знаешь. Ну, хозяин увечный, да пёс ненормальный прибавится: ей совсем не весело станет, Федя. Понимать надо… Пообещалась, правда: кусочек Шарику, хоть изредка, да вынесет. Такое слово, неохотное, всё же дала.
Ничего не поделаешь: у каждой букашки-таракашки своя судьба, у собаки – тем более. А наша тут пошла выправляться! Если денежек, Федя, будешь маленько высылать, детишкам на обувку-одёвку, то и совсем будет нам тут – хорошо. А то всё на них горит. За просьбу эту прости Христа ради, тысячу раз, и много присылать, в ущерб себе – не смей. Из остаточков, когда получится: не часто. А всю нашу нужду на себя не вешай. Этой просьбой, Феденька, беспокоить я тебя уже не буду больше, ладно? И так мне больно, неловко, плохо, что себя ты этим из-за нас ущемишь, да вот: нужда… Но очень хочу, чтобы ты больше думал о себе, не о нас. Лечи солодковым корнем плечо! Он всё очищает! Корни в чугунке запарь, пускай в печке постоит подольше, и пей без ограниченья, как чай! Обязательно. А если у тебя трудности будут, мы и долго потерпим, без всякой помощи. Ничего. Не беспокойся. Я тут зарабатываю всё же копеечки, да!.. В уборщицы больничные пошла, Федя, туда, где Толик лежит! Приглядываю за ним, за государственный оклад. Кормлю с ложки, руки у него – как плети, и по ночам кричит, бьётся, а так – спокойный, хоть и контуженый. Врачи говорят, организм у него слишком крепкий, сильной породы: мучиться долго будет…