Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К Барабанову надо было целую очередь выстоять. Меня мама к нему чуть ли не за полгода записала. Он сшил мне замечательный костюм, очень красивый, двубортный, из отличной ткани, темно-синего цвета с красной ниточкой. Английский стиль. Не костюм, а чудо. С одним лишь маленьким изъяном (а недостатки – это ведь оборотная сторона достоинств). Так вот, костюм был сшит настолько идеально по фигуре, что его просто невозможно было носить. Он теснил во всех проймах. Борта были сделаны таким образом, что съеденная тарелка картошки с квашеной капустой превращалась в катастрофу. Пиджак просто-напросто не сходился, а еще через три часа переставали сходиться и брюки – вернее, начинали нестерпимо врезаться в живот ниже пупа. Не говоря уже о том, что ради такого костюма надо было принимать душ два раза на дню, брить подмышки и держать в боковом кармане тюбик дезодоранта. Иначе новый костюм пропотел бы через три дня до полной непригодности. Что, собственно говоря, и произошло. Правда, не через три дня, а все-таки к концу лета: недаром я извел столько мыла и одеколона.
Когда я был еще совсем маленький, то есть не совсем, а когда мне было лет десять-двенадцать, то есть в самом начале шестидесятых, к нам во двор на Каретном Ряду, в наш огромный глубокий одиннадцатиэтажный двор-полуколодец приходили старьевщики и негромкими, но зычными голосами кричали свое знаменитое «Старье берем». Слово «старье» они проглатывали, и поэтому со дна двора, отраженное в высоченных кирпичных стенах, гулко доносилось: «Берёммм, берёммм», или даже так: «Бироооммм, бироооммм». И вот я выложил на ковер свой замечательный синий в тончайший красный рубчик костюм – произведение великого мастера Барабанова, оглядел его прощальным взглядом, вышел на балкон – но старьевщиков не было и уже не предвиделось. Я долго думал, что же с ним делать. Мне было совестно выбрасывать его в мусоропровод. Но я совершенно не знал, где у нас в округе помойка. Поэтому я вынес его на лестницу, запихнув в драную авоську, чтоб было видно, что это костюм. Я подгадал к началу уборки, когда женщина с ведром и тряпкой, намотанной на швабру, пришла на нашу лестничную клетку. Она начинала сверху, с одиннадцатого этажа, где мы жили. Я услышал, как она грохочет и лязгает на лестнице, потому что как раз на лестницу выходила стена моей комнаты. Выглянув и убедившись, что она там, седая тетка в сером платке и синем халате, в галошах на босу ногу, я вышел из квартиры, спустился на лифте на седьмой этаж, положил авоську с костюмом в уголке лестничной клетки под окном (был ясный осенний день) и поднялся на лифте наверх. А брюки с фальшивыми обшлагами работы Ивана Тихоновича я, как ни странно, носил довольно долго. Они как-то разносились. Наверно, ткань была такая, как нынче бы сказали – «стретч», и, несмотря на явно надставленные штанины, меня в этих брюках привечали друзья и любили девушки, в том числе красивые девушки из очень богатых и высокопоставленных семей.
Однажды я рассказал эту историю женщине, которая меня любила, и которую любил я, и с которой мы уже долго были вместе. Она неожиданно недобро рассмеялась и сказала: «Это говорит только об одном. О том, что твоя мать тебя не уважала. Не уважала, – чеканно повторила она. – Это настоящий знак неуважения. Да и за что ей было тебя уважать? Ты же на всё всегда соглашался. Ты всегда был такой робкий и послушный».
О, да, конечно, я понимаю! Она сказала это как раз тогда, когда мы с ней сильно ссорились. Ужасно, обидно ссорились. Потому что треугольник «я, мама и она» стал тогда особенно жестким. И вообще она была, наверное, права про мою робость.
Я всё понимал, но мне всё равно стало обидно.
Не за маму, разумеется, а за себя.
Два страшных сна мне приснилось. О смерти. Почти подряд, с перерывом в одну ночь. Вообще-то сны про смерть мне довольно часто снились. Иногда такие, что просыпался буквально в холодном поту и сердце билось. Полчаса не мог успокоиться и заснуть. Кладбище. Ночь. Луна. Покойники вылезают из раскрытых могил. И помню совсем кошмарный сон: женщина рожает, сидя на корточках над раскрытой могилой, а ее за руки держит какой-то вполне приличного вида старик. И почему-то я знаю, что это ей не муж, а именно отец. А муж, наверно, в могиле лежит – и она рожает туда.
Давно был еще один сон, тоже страшный. Как будто бы происходит эксгумация. Раскапывают большую братскую могилу экскаватором. На краю могилы на большой горе свежеотрытой глины стоит экскаватор и аккуратно, просто ювелирно снимает слой за слоем землю, повернув ковш немножко набок, одним зубчиком, широким очень отточенным зубцом ковша, который светится чистой сталью и к которому не пристает грязь – всякий, кто видел, как работает экскаватор, должен был заметить, что ковш весь в земле и глине, а самые зубцы сияют. Но это и понятно почему: поковыряйтесь ножом в земле – сами увидите. Всё в грязи, а лезвие, самое жало лезвия – чисто… Так вот, этим чистым зубцом ковша экскаваторщик осторожно и аккуратно достает покойников, откладывает их в сторону внутри этой огромной ямы – затем, чтобы откапывать дальнейших. У него это очень ловко получается. Я, кстати, давным-давно на стройке, в самом начале семидесятых, видел такого вот экскаваторщика-ювелира, старика. Он ковшом подбирал часы с земли и протягивал их мне, передавал в мою протянутую руку. И вот этот экскаваторщик – не тот, который ювелир с подмосковной стройки, а этот, из сна, – этот экскаваторщик вдруг достает труп женщины, стройной, беловолосой, в истлевших, пропитанных землей лохмотьях, и мне кажется, что я ее знаю. Но у нее лицо закрыто. Она сама себе левой рукой закрывает лицо. Экскаваторщик, словно бы зная, чего я жду, осторожно-осторожно, медленно-медленно – а экскаватор тем временем ужасно ревет. Даже странно – чем нежнее экскаваторщик манипулирует, тем громче и мощнее ревет экскаватор. Как будто бы вся мощь тысячесильного дизеля уходит в эти движения, мелкие и аккуратные, как хирургические стежки. И вот он, изогнув хобот своего экскаватора и выворотив ковш, стальным зубцом отводит ее руку от мертвого лица, но я не успеваю рассмотреть, потому что рука тут же соскальзывает и становится на место, ладонью к лицу. И так раза три, пока я не проснулся, весь в страхе и сердечной дрожи.
Но это, конечно, всё чепуха. Такие сны бывают в кино. Так что на самом деле ничего страшного, конечно. А вот тут, на Рижском взморье, мне приснилось что-то пострашнее.
Итак, мне приснилось кладбище, которое на самом деле не кладбище, а барак с очень длинным коридором – конца не видно.
Я знаю, что такое барак. Я бывал в бараках несколько раз, хотя не жил ни разу, слава Богу. Длинный. Длинный одноэтажный дом, посередине коридор, и двери направо-налево, направо-налево, и в самом конце – кухня. Часто не с газовой плитой, а с дровяной печкой. Удобства, разумеется, во дворе. Я был в таких бараках в раннем детстве, когда мы с приятелем, оказавшись у его бабушки в пригороде, заходили к каким-то местным мальчишкам, чтобы позвать их играть. Еще раз я видел барак уже во вполне юном, то есть почти взрослом возрасте – было мне лет двадцать, а барак этот стоял, кажется, там, где сейчас стоит памятник покорителям космоса у метро «ВДНХ». Или где гостиница «Космос», неважно. От метро буквально две минуты пешком. Туда мы забегали захватить подругу одной нашей знакомой девушки. В коридоре висели тусклые лампочки, а по дощатому полу катался мальчик на трехколесном велосипеде. Мальчик был в пионерском галстуке, хотя ему было года четыре. «Такой маленький, а уже пионер?» – спросил я. «Братик дал», – сказал он.