Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока молодой Кржижановский пел свой гимн электричеству — а ведь действительно певец техники! — Владимир слушал его с интересом, но и внимательно приглядывался к нашему провожатому. Вдруг он пригладил свою светлую бородку и поинтересовался:
— А ведь вы, Глеб, не слишком торопитесь — по вашим-то делам. Что так?
Кржижановский тяжело вздохнул.
— Грустные у меня сегодня дела, — сказал он тусклым голосом. Его электрический задор как рукой сняло. — Даже очень грустные.
— Заболел кто-нибудь? — спросил Владимир.
— Не заболел. Умер.
Мы с Ульяновым переглянулись.
— Ну да… — Глеб повесил голову. — Товарищ наш умер, Вася Неустроев, мой однокашник. Так же, как и я, приехал на лето домой, и на тебе: аффекцио кордис. — Латинское название недомогания, ставшего причиной смерти неизвестного нам товарища, Глеб выговорил с таким старанием, что понятно было: он лишь недавно его услышал и постарался запомнить. — Недели дома не пробыл. — Кржижановский вздохнул еще тяжелее. — Вот ведь как бывает. Скажи мне кто-нибудь еще три дня назад, будто у Васи больное сердце, ни за что не поверил бы. Мы с Василием приятельствовали в Питере. Он был на два года старше меня, но поступил с опозданием, так что мы учились на одном курсе, на каникулы тоже вместе приехали…
Только теперь я осознал, в чем коренилась легкая неправильность речи Кржижановского. Он произносил слова с почти неуловимым польским акцентом — главным образом, это проявлялось в произношении звука «л» перед твердыми гласными: слово «каникулы», например, в его устах звучало как «каникувы». Сия любопытная особенность, присущая не только натуральным полякам, но и, как я представлял себе, многим их потомкам, вполне обрусевшим, мне обычно даже нравилась.
Суть сказанного я уловил не сразу. Наверное, причиною тому был все прежний разброд мыслей: надо же, то электрическое процветание, то обратившая на себя внимание латынь, то вдруг задумался о польском акценте! А когда смысл дошел до сознания, сердце мое екнуло и на мгновение замерло — словно бы его, не приведи Господь, ткнули тем самым тончайшим шилом. И слегка закружилась голова. Впрочем, последнее со мной случается частенько — от природного полнокровия. Аффекцио кордис. Сердечный припадок. У молодого человека. Что ж это за напасть такая в Самаре? Я покосился на Владимира. Думаю, ему в голову пришла та же мысль. Спутник мой тоже побледнел и как-то подобрался.
— Ведь как дело было, — продолжал Глеб после короткой паузы. «Польское» «л» в его речи немного даже усилилось: «дело было» отчетливо прозвучало как «дево быво». — Вышел человек вечером прогуляться и запропал. А утром к родителям приезжают и говорят: сына вашего нашли, умер он. Врач установил: остановка сердца.
— И где нашли? — быстро спросил Владимир, а я весь сжался в ожидании ответа. Но Глеб лишь развел руками:
— Этого я не знаю. Вот теперь еду к матери несчастного Василия, хочу выразить соболезнование. Похороны сегодня.
В это время пролетка подъехала к углу Панской.
— Знаете что, Глеб, — вдруг сказал Ульянов. — Давайте здесь свернем направо. Давайте, давайте.
Глеб удивился, но приказал кучеру поворачивать.
— Видите ли, — продолжил Владимир, — дело наше вполне может подождать, а вот соболезнование бедной женщине надобно выразить всенепременно. Не так ли, Николай Афанасьевич?
Конечно же, я сразу понял резент Ульянова и потому склонил голову в знак согласия.
— Решено. Мы составим вам компанию, Глеб, — веско и серьезно заявил Владимир. — Сдается мне, встречался я с вашим другом Василием. Так что едем.
Юный Глеб посмотрел на Владимира с благодарностью. Я же подумал о предстоящем визите с болезненностью. И рождалась эта боль не только из вполне понятного сочувствия к матери, потерявшей сына. Признаюсь: я опасался узнать о новом смертном случае нечто такое, что способно было еще более осложнить и без того тягостное положение Аленушки. «А ну как и тут обнаружится некий симптом, который укажет на мою несчастную дочь и ее участие в событиях?» — подумалось мне. И хоть понимал я, что мысль сия нелепа, и хоть верил я в полную невиновность и беззащитность Аленушки, а вот с чувствами своими ничего не мог поделать. Так и ехали мы: Глеб — с благодарностью, сквозившей во взглядах, которые он то и дело бросал на старшего своего товарища; Владимир — с невозмутимой серьезностью на физиономии; я же — с тяжелым сердцем и мрачными мыслями.
Через десять минут наш экипаж, прокатившись по Панской и Соборной улицам, остановился у трехэтажного дома с шатровой крышей, за литой чугунной оградой.
У ворот мы немного задержались. Здесь стояли несколько экипажей и среди них белый катафалк, запряженный парой лошадей под белыми сетками. На козлах скорбно восседал кучер в белой ливрее и белой фуражке с серебряным галуном. Во дворе, у крыльца, стояла небольшая группа молодежи — юноши, большей частью в студенческой форме, и девушки в черных платьях. Дворник с окладистой бородой, в черном картузе, в темно-синем глухом жилете и белом холщовом фартуке, с большой медной бляхой, свисавшей на цепочке до живота, неспешно прогуливался перед воротами, хмуро поглядывая на эту группу.
— Что же, пройдем в дом? — полувопросительно произнес Владимир. Глеб в ответ лишь тяжело вздохнул. Шествуя гуськом, мы пересекли небольшой двор и вошли в подъезд. При нашем появлении негромкий разговор в помянутой группе прекратился, нас осмотрели с интересом. Кто-то узнал Глеба, шедшего вторым — за Владимиром, — и поздоровался; Глеб ответил. Курчавого юношу в студенческом мундире, заметного своей щуплостью, я где-то когда-то видел, но где именно, мне вспомнить не удалось.
Квартира Неустроевых располагалась в третьем этаже. На лестнице пахло мышами, ладаном и свечным угаром. Поднявшись наверх, мы увидели, что входная дверь распахнута настежь. Из внутренних покоев доносились тихие голоса. Вдоль стен прихожей стояли венки с муаровыми лентами.
Я задержался в прихожей, а Владимир и Глеб проследовали в гостиную. Там на столе стоял открытый гроб, отделанный снаружи черным крепом. У гроба горели свечи. На диване сидела пожилая дама в черном с опухшим, заплаканным лицом. Рядом с ней и на стульях размещались еще несколько таких же черных и скорбных особ. Стоя в дверях, я наблюдал, как молодые люди приблизились к госпоже Неустроевой и поочередно, с поклоном, пожали ей руку. После этого Владимир сел на свободный стул, стоявший напротив матери умершего; Глеб же остался стоять, отойдя чуть в сторону.
Теперь я тоже подошел к безутешной матери, потерявшей сына, склонился и поцеловал ей руку, затем тихо сказал несколько сочувственных слов. Госпожа Неустроева кротко взглянула на меня и лишь прошептала:
— Благослови вас Господь…
Остановившись у гроба, я перекрестился и отдал поклон, провожая в последний путь незнакомого мне юношу, который и пожить-то не успел на этом свете. Неожиданно я вздрогнул, словно бы кто-то холодной рукой коснулся моей шеи: лицо молодого человека, лежавшего в гробу, — восковое, изжелта-серое, какими всегда бывают убранные лица мертвецов, — показалось мне смутно знакомым. Я мог поклясться, что ни разу в жизни не видел Василия Неустроева, нигде и никогда не встречался с ним, и все же лицо это взывало к каким-то затаенным воспоминаниям. Но каким? Нет, в голову ничего не приходило. Я еще раз перекрестился и отошел к дверям.