Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я переживал, что посыплются вопросы про Машу, но зря.
– Кто у вас готовит? – спросила Люба, когда мы прошли на кухню.
Я включил электрочайник, достал заварочные пакетики, поставил на стол печенье и конфеты. Не хотелось говорить про домработницу, это вызовет лишние вопросы. Скажу позже.
– В основном готовлю я, у меня больше свободного времени, и ем я всегда дома. Продукты закупаем на двоих. Все, что на столе и в холодильнике – общее.
– Как у Маши дела с ее женатым другом?
– Ты разговаривала с тетей Зиной?
– Я говорила с твоей мамой, а ей рассказала тетя Зина. Она просила напомнить, что ты обещал как-то воздействовать на Машу и вправить ей мозги.
– Я помню. Машу не переубедить, она влюблена по уши и разговаривать с ней об этом сейчас без толку.
Потому и нет вопросов про Машу, что Люба все знала. Ну и хорошо, на сердце у меня стало спокойнее. У нас с Любой свои отношения, у Маши с ее приятелем свои, и такое соседство двух родственников никого не напрягает.
Кроме меня. Люба не знает Машу. Я, конечно, тоже не знаю до конца, но как историк, то есть специалист по предсказанию будущего через призму многократно повторенного чужого прошлого, представляю, чего ожидать, и боюсь этого. В отличие от Любы Маша непредсказуема, а это худший напарник для историка, привыкшего все раскладывать по полочкам. Даже разложив, я не могу быть уверен, что все останется на месте. Про девушек с характером Маши говорят «ураган в юбке», и это правда, а если юбка при этом едва прикрывает попу, а под топиком – только сам ураган…
Я посмотрел на Любу. Кроме голубизны глаз, у них с Машей не было ничего общего. Потому мне нравилась Люба – милая, до боли родная, сторонившаяся суеты и смиренно принимавшая ее, когда отстраниться невозможно. Взмах кротко опущенных ресниц говорил мне больше, чем перенасыщенный эмоциями двухчасовой ор постороннего. Природная застенчивость выступала укором поведению большинства знакомых мне девушек, обволакивающая мягкость и читаемая на лице и в движениях душевная чистота притягивали встречных мужчин не меньше, чем откровенность нарядов и пронзительная сексуальность Маши.
Одним словом: Люба – надежность, Маша – опасность. Само собой, я выбирал надежность.
Обедать мы сходили в город, потом долго болтали о всякой ерунде, обнимаясь у меня в комнате. Ничего лишнего, как всегда, Люба мне не позволила, но даже подержать за грудь оказалось высшим наслаждением. Как же приятно держать в ладони с-в-о-ю грудь. Духовно мы с Любой были единым целым и чувствовали себя одним человеком, по недоразумению и для продолжения рода разделенного на половинки.
В какой-то момент Люба задремала. Как я понял, роль сиделки ее выматывала, папа с утра до вечера был на работе, а ночью ему хотелось выспаться, и большинство забот валилось на Любу.
Она не жаловалась. Глядя на нее, спящую у меня на постели, я открыл ноутбук.
Новая миниатюра называлась
«Пробуждение»
«Привет, Солнышко, вставай, мир замер в нетерпении и ждет твоего появления, ему так долго было плохо без тебя. А мне, твоей половинке, особенно. Потому что мир без тебя – дом без жильцов. Корабль без экипажа. Альпинист без страховки. Пока ты нежишься в полудреме, а возродившаяся Вселенная наполняется желанием петь, я поделюсь очередным потоком сознания, что носился в голове, пока твои ресницы не улыбнулись небесной тезке.
"Последнее танго в Париже" Бертолуччи делал в тридцать два года, а "Мечтателей" – в шестьдесят три. Первый фильм опустошающе трагичен и безысходен, от него веет отчаянием. Второй, столь же шокирующий и провокационный, пронизан неявной, но однозначной надеждой. Несмотря ни на что. Пусть и грешит излишней орнаментальностью, в отличие от минималистского первого. Возраст, видимо, сказался. Точнее, опыт. Автор хочет верить в лучшее, но людей он теперь знает больше, чем раньше. Но раньше-то, если вспомнить, вообще в грош не ставил! Выходит, когда все было хорошо, ему хотелось кричать от отчаянья, а теперь, когда все лучшее в прошлом, хочет на что-то надеяться?
Вот и у остальных так же, ага. Но. Видящий вперед – не остальные. Имеющий, что сказать – вне толпы. Он над толпой. Он в полете. Особенно, если он не только имеющий, но и умеющий сказать. Сверху всегда видно лучше. Имеющий-умеющий сказать склеивает разрозненную реальность в нечто неожиданное, но логичное. Шокировать скабрезностью и нелогичностью – это низ лестницы, а перевернуть мировоззрение, показав изнанку истины – облака, в которые она уходит.
И все же – в отношении изменений – почему?!
Нет, сам маэстро, на мой взгляд, не изменился. Перемены во взглядах – технические. Кинорежиссер остался тем же гениальным жизнелюбивым хулиганом, который с удовольствием играет в мизантропию. Да, всего лишь играет, иначе не смог бы неоднократно создать нечто столь поразительное и пронзительное. К чему веду? Возраст в творчестве – ни при чем. Можно многое сказать в двадцать три и прославиться, а можно – после восьмидесяти, и с тем же результатом. Правда, молодых ценят выше. Несмотря на наивно-детскую «усталость» от еще не познанной жизни. Умиляются их отстраненностью, цинизмом и показушной прожженностью в делах сердечных. Еще и учатся на теориях, подкрепленных лишь смертью. Никак не счастьем. Хотя последнее было бы более резонно. Ни в коем случае не говорю, что, к примеру, Отто Вейнингер или Михаил Лермонтов не гении, но. Судьба не дала им узнать, что есть полноценная жизнь на самом деле. Их взгляд на отношения – потребительский взгляд ребенка, который требует от мамы всего и сразу. Им не понять, каково это – быть той самой мамой, которая "должна". Взглянуть на мир глазами родителя им не дано – в силу того, что для этого надо сначала стать родителем, взрастить, выпестовать, научить, направить…
Дети всегда знают лучше "как надо". Опять-таки – увы.
Люди в возрасте снисходительны к ярлыкам, которые развешиваются на красках жизни и оттенках взаимоотношений. Чем старше становишься, тем (вопреки логике) больше любишь людей. Наверное, потому что лучше понимаешь. И умеешь прощать, увидев, как прощали тебя. Поняв, что без этого любви не бывает.
А дальше справедливо-естественный вывод: чем сильнее любишь всех людей, тем лучше