Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От пожара, увидев, что потребиловку выносят, бросились все остальные, даже Кузнецов, бросив свой веник с шестом посередине выгона.
— Черт чумовой, ты-то куда прибежал? — кричали на него.
— Ладно, — сказал тот, отмахнувшись, и схватил в обе руки какие-то оставшиеся на его долю коробки.
— Эй, куда в конопляники тащишь! — кричали на баб.
— Лучше, не сгорит…
— Теперь хоть завтра назначай учет, — не загорится.
Когда спасли весь товар и посмотрели на место на выгоне, куда велено было складывать, то оказалось, что там лежали три железных ведра, связка баранок и две лопатки.
Около товара стояла куча народа и смотрела на них.
Подбежал Карпуха, как на войне подбегает командир после атаки, посмотреть, сколько взято пленных, и крикнул:
— Куда ж остальное-то делось?!
— Еще не донесли, значит. А может, в другое место положили, от огня подальше.
А из конопляников выбегали потные, растрепанные бабы и, увидев, что на них смотрят, сейчас же переменяли бег на неспешный шаг и начинали на ходу оправлять сарафаны, как будто они не за тем делом туда ходили.
— Ты откуда?! — кричал Карпуха, встречая каждую такой фразой.
— Из конопляников — не видишь?
— А зачем туда ходила?
— Зачем туда ходят-то…
— А товар брала?
— Какой товар?
— Да из потребиловки.
— Что ты, очумел! Я и в глаза его не видала.
— Соберешь после, главное дело вытащить, — говорили в толпе.
— Матушки, кузнецовская изба загорелась.
И бросились к пожару. А впереди всех сам Кузнецов со своими коробками под мышкой.
— Ах ты, дьявол тебе в живот!.. — кричал Кузнецов, тыкая в отчаянии багром в горящую стену своей избы. — Вот подвернулся-то, собака, с своим товаром. Ну, как ни вякнет, так уж знай, какая-нибудь штука выйдет.
— Теперь пошло дело, — говорили в толпе, — брось, а то хуже шапки летят. Ведь вот, правда, вредный человек какой. И черт его дернул вякнуть.
— А потребиловку-то спасли? — спрашивали вновь подбежавшие.
— Ее и спасать нечего было. Товар только вынесли.
— Много?
— Нет, почесть ничего не было. Так на выгоне лежит чтой-то.
— Его, этого Карпуху, самого за это в огонь надо. То же в прошедшем году с этим амбаром помещичьим, хорошие деньги за него давали, продать хотели, а он и вякнул на собрании: «Как бы, говорит, товарищи, петли с дверей да железо с крыш не растащили, железо-то уж очень хорошее. Такое, говорит, толстое старинное железо, какого теперь ни за какие деньги не купишь». Все прислушались. А на другой день посмотрели, железа половины на крыше нет. А через три дня и вовсе на этом месте чисто. Вот он какой черт.
— Человек вредный — это что и говорить.
Когда изба Кузнецова догорела, он отошел, сел на бревно и стал осматривать свои коробки. Открыл одну, потом другую, третью и плюнул: во всех были детские погремушки и резиновые соски.
— Что, собрали товар-то? — спросил кто-то.
— Собрали… И изба лишняя сгорела, и потребиловки нету.
— Ведь вот как заведется такой вредный человек, так от него всякая беда и идет.
Светлые сны
Красно-желтый ущербный месяц бледно светил над церковью. Деревня спала, и только в редких избах тускло светились огни. На завалинке у своей избы сидел старик Софрон и, почесывая бока и локти, вздыхал чего-то.
— Не спишь, дядя Софрон? — спросила, подходя босиком по ночной росе, старуха Аксинья, садясь на завалинку.
— Да, не спится что-то.
— Вот и мне так-то. Как месяц на ущерб пойдет да свет вот такой красный от него, нехороший, — так и сон плохой. Все пугаешься чего-то во сне… Да и сны какие-то чудные стали сниться, бог с ними…
— Это верно, сны прямо замучили… Прежде, бывало, все хорошие сны снились, а теперь и не разберешь что.
— Вот-вот. Прежде сны были явственные, — сказала Аксинья, поправляя платок и подпрятывая под него клочки седых волос, — и каждый сон означал, что полагается. Бывало, пойдешь к Марковне, так она прямо как на ладонке разглядит все и разберет, что твой сон значит. А теперь и она не может.
В соседнем сарае заскрипели ворота.
— Да… сна нету, а заснешь, снится бог знает что. Вон и Фома Коротенький не спит, — сказал Софрон, приглядевшись в полумраке. — Что, не спится, дядя Фома?
— Не спится, — отозвался Фома, босиком и в рубахе без пояса подходя к разговаривающим, — отчего так, ума не приложу.
— Ай сны нехорошие снятся?
— Да и сны снятся…
— Вот об том и толкуем, прямо замучили сны, — сказал Софрон.
Он посмотрел перед собою вдаль. Напротив, через улицу, стоял плетень, над плетнем — неясно видные в красноватом полусвете месяца, нагнулись над бурьяном плакучие вербы, а дальше в неясной мгле золотилось спелое ржаное поле.
— Бывало, господи, какие светлые сны снились! — сказала Аксинья, старушечьим жестом вытирая рот рукой.
— Прежде другие сны были.
— Все больше видела я, будто умирать собираюсь, все так это хорошо… будто прощаюсь со всеми, и все будто окружили меня и тоже со мной прощаются ласково так, словно я куда уезжать собралась в дальние страны. И будто обхожу в последний разочек все места, кажный бугорочек, кажное деревцо. И лицо у меня будто такое светлое-светлое, и покрыта я беленьким платочком.
— Беленьким?
— Да.
— Это хорошо, к тихой кончине.
— Да и будто все сама убираю — свечку, икону, что мне на грудь положить с собой, рубаху чистую — все сама будто… И приходит ко мне старец, — продолжала Аксинья, с тихой улыбкой умиленья глядя перед собой, — и говорит: «Ну, собралась, говорит, на вечный покой иттить, отдохнуть, говорит, от тяжелой жизни, представиться светлому лику господню?» — А я говорю: «Собралась, батюшка, только полотенчико забыла вынуть, на чем нести-то меня». — «Ну, возьми, говорит, и полотенчико».
— Скажи, пожалуйста, все до точности.
— Да… И просто так, ровно я в город собралась ехать. И спешу это поскорей убраться, а сама чувствую — светлая вдруг сделалась…
— Светлая… Скажи пожалуйста!
Софрон сидел молча и все смотрел вдаль, на далекое ржаное поле, как человек, которому по себе все это известно, и он ничему уже не удивится в рассказе другого.
— Проснешься, бывало, и целый день ходишь, ровно на тебя