Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, что именно белый халат, который Коляня позаимствовал у своих знакомцев-онкологов, проникновению в квартиру не помог, а помешал. Хозяйка панически боялась, что знахарю будут противодействовать и что хитрецы врачи так или иначе объявятся и придут взять свое. Она считала, что врачи оперировать (втайне!) вовсе не отказались. Коляня уверял и божился, что он — не хирург и что он только и побудет возле больного «одну-единую минуту», а запуганная и заторможенная женщина ревностно косилась на белый его халат и на портфельчик, она кивала: «Да… Да…» — руками же выталкивала Коляню, не сомневаясь, что скальпель у него именно в портфельчике спрятан и наготове. Коляня топтался и затягивал время у дверей как мог. Через пространство прихожей, а также через дверь той комнаты он слышал голос уже взорлившего и разъярившегося знахаря: «Ну ты, червь, — давай жуй, что даю! Не умрешь, пока я здесь… не умрешь, не пугайся!» — и тут же голос старика знакомо мягчел, падая до почти ласкового заигрывания: «Давай, милый, давай вспомним разок, что ты сделал доброго в жизни…» Но хозяйка, продолжая выталкивать, уже выставила Коляню за дверь. И заперлась. Он только и успел услышать, как умирающий залился слезами и захныкал, и не потому, что перенесся в свои добрые дела, а потому, что перенесся в те светлые, в те благословенные дни, когда был он живым, когда был он с желудком, с едой, с выпивкой и со всем прочим.
В другой день из комнаты доносились мягкие, уже по-иному уговаривающие слова Якушкина, старик нудил — подумай, мол, стоит ли тебе, червяку, жить и чем же ты, как человек, такое строгое право жить обрел и заслужил?.. «Ничем не заслужил!.. Я и жить-то не хочу, гад такой!» — с воплем и стоном выплеснулась в ответ злость умирающего, а Якушкин и дальше как ни в чем не бывало нудил и заговаривал болезнь, все не отставал, мучая, и все нашептывал, шаман деревенский. Коляню же вновь выставили за дверь.
Коляню выставили и на третий день — в этот раз с неба капало, — и хозяйка из окна кухни наверняка озленно следила, куда настырный хирург сунется теперь в дождь и в слякоть (с третьего этажа следить ей было удобно, разве что деревья малость мешали). Коляня шлялся возле дома, соображая, не перекусить ли колбасой и хлебом, — тут его осенило (через мысль о еде): он сел под козырьком другого подъезда, смотрел на дождь и ждал, потому что должна же была хозяйка хоть единожды пойти в гастроном. Мысль была из замечательных, но требующих выдержки, — не прошло и трех часов, как женщина вышла и с характерной суетностью засеменила по улице, и точно: хозяйская сумка болталась при шаге в ее руках. Уже темнело. Оцепеневший от монотонного дождя Коляня со скамьи еле встал и, вытягивая шею, смотрел вслед. Как только она вошла в близкий гастроном с огромными окнами и как только ее фигура ткнулась, там и прилипнув, в хвост очереди, Коляня поспешил: не вошел, а влетел в подъезд. Он позвонил. Он звонил непрерывно; он просто воткнул палец в кнопку звонка, своему же пальцу не веря и вполне допуская, что знахарь может погрузиться и уйти (как в лес) в собственные бормотанья, ничего не слышать и дверь не открыть, — но знахарь открыл. «Кто?.. Чего тебе?» — Якушкин, уже и впустивший, смотрел хмуро, память на лица у него устанавливалась не сразу — он видел Коляню и еще не видел. «Не нужен ли сейчас порошок зубной? Две коробки в аптеке купил… Или, может быть, зверобой у вас, Сергей Степанович, на исходе?» — спешил и сыпал словами Коляня, выкладывая сразу и на пороге свои, пусть скудные познания в якушкинстве. «Чего тебе?» — рявкнул знахарь, однако тут, в паузу, больной в той комнате, в светлой, застонал. Якушкин — вполоборота к больному и как бы застыв — ждал повтора.
Коляня вдруг сообразил, что слышал сейчас (оба они слышали) не столько стон, сколько зов: ненавистного Якушкина звали, и Коляня, притихнув, тоже застыл, веря себе и не веря, Коляня видел в выцветших глазах повернувшегося на зов знахаря вспыхнувшее белесое торжество. Неужели чудо… и можно ли, нет ли, не спрашивая, вслед за бухающим Якушкиным, осторожными шагами и не дыша Коляня вошел, просунулся ближе к постели, но чуда не увидел. Напротив, увидел мощи. Больной был краше и даже много краше тех, кого кладут в гроб, Якушкин как раз сдернул с него одеяло: то ли смотрел, то ли просто задумался, тупо уставившись на этот скелет в усталой заторможенности врачевателя. Вдруг оглянулся. Глуша голос, с мрачной требовательностью он велел Коляне: «Помоги-ка поставить его» — и мотнул головой (в сторону больного). «Конечно, Сергей Степанович, конечно, — Коляня заторопился. — Но можно ли его поставить? Он рассыплется…» — «Не бойсь!» — и Якушкин велел Коляне встать рядом, пальцем тыча, он показал, где и как сейчас поддержать. Окостеневшего, они поднимали больного вперехват, как поднимают длинную доску. Тот постанывал, однако Коляня отметил в стонах новизну: плаксивый и хныкающий, больной подчинялся охотно; тянулся он к Якушкину, и только к нему, на Якушкине он и вис, как виснет щенок на собаке, и, конечно, мешал им обоим, смещая центр тяжести. Все же поставили, утыкая в пол расползающиеся ноги, а руки пристроили к спинке высокого стула, специально к нему выдвинутого. В страхе он никак не хотел отрываться от Якушкина, но оторвали — и тогда только вцепился он в спинку стула. Он качался из стороны в сторону, а когда Якушкин и Коляня отступили на шаг, у бедняги, оставшегося один на один со стулом, застучали зубы. «Держись, родной мой, цепче держись — а уж я с тобой… а я с тобой», — приговаривал знахарь. Он дал ему постоять минуты четыре, после чего сделал Коляне быстрый знак — давай, мол, укладывать. «Головка…» — они поняли, что ему неловко, но он еще раз простонал, произнес, и тогда они расслышали: «Головка кружится…» Он лежал в лежку по больницам и дома около пяти месяцев; теперь, когда его подняли силой и поставили чужой волей, сознание уплывало само собой; едва его уложили, он заснул. Рот раскрылся. Дыхание в присвист напоминало писк птенца.
Якушкин, поколебавшись, надумал опорожнить больному мочевой пузырь, — в расслабленности спящего для Якушкина таились, по-видимому, свои и особые шаманские возможности, либо же он попросту использовал кратковременное вертикальное положение тела, чтобы воздействовать на застойность. Обнажив больного, знахарь тер ладонями вдоль ребер и у паха, а затем переливал обычную воду из одной банки в другую и обратно близко от уха спящего; из сна не выпадая, тот передернулся от головы и до самых ног и тут же, звук узнавая, притих, сработало детство, и Коляня уже услышал все усиливающееся журчание: в судно, подложенное заблаговременно, пошел поток. Больной спал и мочился, как делают это дети. Якушкин осторожно извлек судно и отнес; было слышно, как он ополаскивает. Якушкин вернулся. Коляня же смотрел на кожу и на кости больного. Ничего кроме. Мощи… «Понимаю, — Коляня зашептал, — вы разрушаете раковые клетки безводностью и голодом. Но ведь и живые — тоже. Опухоль погибнет: больной тоже погибнет». — «А помереть-то ему не дам», — грубо и как-то нагло ответил старик. (Коляня зябко передернул лопатками: фанатик…) «Ну да, ну да, — шептал Коляня, иронию смягчая, — ему не дадут помереть дух, душа, совесть, именуемая интуицией…» — «Да, — повторил Якушкин, — совесть». Сев возле, знахарь вывернул к себе ладони спящего и стал усердно втирать в них своими ладонями, будто и впрямь что-то втирал. Втирал он несильно, ровными круговыми движениями. Он тщательно укрыл больного. И вновь, взяв ладони, втирал.