Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стемнело совсем. Идти пора. Вдруг недалеко стрельба началась, на немецкой стороне ракеты замельтешили. Жду, пока все стихнет: шальная пуля ведь не лучше ротного. Лежу в кустах, автомат дулом на всех немцев сразу направил. Через некоторое время слышу — идут. Совсем повеселел я. Еще бы, никуда идти не надо, немец сам на мушку лезет! Вышли двое. Хотел я, балда, сразу их срезать, да в последнюю секунду хватился, крикнул: «Стой! Руки вверх!» — «Свои», — отвечают. Остановились, но рук не подняли. «А ну, выругайтесь оба по-русски!» Выразились. Дикция хорошая — немцу ни в жисть такое не выговорить. Подпустил я их. «Кто такие?» — спрашиваю. «Я, — говорит один, — сержант энского полка, а ты?» — «А я штрафник, хрен его знает из какого батальона, только вчера прибыл».
Пригнулся сержант к пеньку, где у меня стол накрыт, глотательный жест сделал, спрашивает: «С каких это пор штрафники стали пикники устраивать?» — «А это, — отвечаю, — генерал специально вас встречать послал с хлебом-солью. Садитесь, только и ждал, пока ваша милость придет». Засмеялись. Сели. «Это, — говорят, — умно придумано. У нас со вчерашнего дня крошки во рту не было». Из кустов еще двое вышли, связанную тушу с мешком на голове волокут. Отдышались, тоже к пеньку подсели. «Кто это у вас?» — спрашиваю. «А это пленный, — говорят, — „язык“ то есть». — «Скажите, пожалуйста! Мне тоже как раз „языка“ добыть велено. Не плохо бы парочку для карьеры». И рассказал я им все, как есть. Вот тут на меня сержант и навалился с вопросами. Не вру ли, что на фронт просился, не брешу ли, что в штрафной добровольно пошел. Меня даже зло взяло. «Эх ты, — говорю, — прокурор ты липовый! Ну, зачем мне тебе врать, если личность твою любознательную я в первый и последний раз вижу?»
Во время разговора продукты мои съели. В кармане у меня сухари были, достал я и их. «Ешьте, мне не потребуются. Да вот еще во фляге на всех по глотку будет».
Подал я флягу тому, кто поближе ко мне сидел, с повязкой на лбу, в голову его, видать, царапнуло. Когда все закурили, сержант говорит:
«Дела твои, служивый, — табак: в одиночку тут пленного достать — это что луну с неба в мешок закатить. Но ты шибко не расстраивайся — все помрем». — «Спасибо, — говорю, — мил-человек, утешил. Недаром говорится, с миру по нитке — голому петля». — «Будь весел, — он говорит и к своим: — Пошли, ребята, а то еще далеко до дому». Встали они, немца за собой поволокли и за кустиками скрылись. Сижу я у разоренного пенька, в пустую консервную банку уставился. А из кустов сержант вернулся, ко мне подошел. Нагнулся к пеньку, взял что-то.
«Мундштук забыл», — говорит. Хотел я ему на прощанье пару ласковых сказать, да он опередил меня: «Ты вот что, служба… Посовещались мы тут о твоей персоне. Возьми-ка ты нашего „языка“ и владей им. А мы его документами и оружием обойдемся. Все-таки не штрафники мы, отбрешемся».
Вот такие дела. Пролежал я на травке всю ночь и весь день, а вечером пленного ротному доставил. «Что скоро?» — удивился тот. «Извиняюсь, — говорю, — я вас предупреждал, что мне это — раз плюнуть». С того дня я на повышение пошел, и, если б не язык мой вредный во рту да разные оппозиции к начальству, был бы я опять в офицерском чине.
Пока Крючков рассказывал, никто не перебивал его, но как только умолк, все заговорили разом. В это время послышалась команда «Строиться!», и разговор оборвался.
Костромин встал, бросил потухшую папиросу. Рассказ Крючкова произвел на него впечатление. Да, сколько голов — столько историй своих, каждый человек — ходячая эпопея. Это так. Но и общее должно быть в людях, иначе как управлять ими? Приказы, команды — это еще не все. Это только часть управления, руководства…
Так думал Костромин, шагая меж кустов к огневой.
25
Ночь перед боем. Сделаны последние пометки на картах, закончены последние приготовления. Приказ изучен, растолкован. Проведены партийные и комсомольские собрания. Часы артиллеристов и пехотинцев идут одинаково — сверены по часам командира дивизии.
Итак, в четыре ноль-ноль. А пока спать. Это сейчас главное. Боец должен уметь засыпать и просыпаться по команде. Должен. Но как проинструктировать того, кто лежит сейчас тихо на нарах в полутьме землянки и с открытыми глазами перебирает свою жизнь? Ведь только по сдержанному вздоху и можно догадаться, что боец не спит. А вздох этот может услышать лишь сосед по нарам, да и то не всегда, потому что он тоже занят воспоминаниями и вздох товарища часто принимает за свой собственный.
Не было человека в дивизионе, кто не думал бы о предстоящем бое. Все думали об одном, но по-разному.
Шестаков побывал на кухнях, в караульном помещении: приказал ликвидировать пост № 7 — гауптвахту. Отправляя Тонкорунова в батарею, сказал ему кратко:
— Завтрашний день — твой судья. О прошлом теперь думать некогда — отдыхай!
Кажется, все было готово. Но, придя к себе, Шестаков обнаружил, что сам-то он не готов. Бой, видимо, будет трудным. Сорвать подготовленное, рассчитанное наступление врага не шутка. Все возможно. Движение и вперед, и назад, и смена всех позиций. А вещи разбросаны.
Шестаков стал укладывать свой рюкзак. На дно — белье, гимнастерку, фуфайку. Потом, чтоб не измялись, томики Ленина, письма от жены и сыновей. Сверху тетрадки, вырезки из газет, конспекты… Постель оставалась разобранной. На голом столе звонко тикал будильник, звонок — на половину второго. На всякий случай. Хотя на этот раз предупреждены дневальные, чтоб разбудили.
Шестаков вторым слоем целлулоида обернул партбилет и удостоверение личности. Пуговица левого кармана гимнастерки пришита крепко. Но все же лучше вот так — изнутри зашпилить булавкой. В правом кармане записная книжка. Шестаков достал ее, присел к столу, полистал — не забыл ли чего.
В записной книжке — записи странные. Отдельные буквы, сокращенные фамилии, изредка — фразы.