Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось, что длинная прогулка из больницы в прокуратуру его отрезвит, что холодный воздух поможет собрать мысли воедино. Но стало только хуже. С Мицкевича Шацкий свернул в Коселы, через минуту он уже будет на месте, войдет в кабинет Мищик и представит ей план следствия. План следствия! Он расхохотался. Ни фига себе, план следствия!
На ступенях прокуратуры столпилась группка щелкоперов. Завидев Шацкого, все устремились в его сторону. После того как телевидение показало его полемику с занудной мартышкой в зеленой водолазке, он стал знаменитым. Шацкий распрямился и превратил лицо в каменную маску.
— Пан прокурор, можно услышать от вас пару слов комментария?
— Пресс-конференция состоится завтра, тогда вам все и сообщим.
— Это серийный убийца?
— Завтра. Сегодня у меня для вас одни лишь слухи, а завтра будет информация.
— Сгодятся и слухи.
— Не сгодятся.
— Убит подозреваемый в предыдущем убийстве. Значит ли это, что следствие стоит на месте?
— Ни в коем случае.
— А может, нужно закрыть школы?
Шацкий остолбенел. Все это время он протискивался сквозь толпу ко входу, но вопрос был настолько идиотским, что он остановился.
— Это еще зачем?
— Чтобы уберечь детей.
— Извините, от чего?
— От кровопролития.
— Вы что, сбрендили?
Прокурору Теодору Шацкому показалось, что он приоткрыл дверь в иную реальность. Реальность древнюю, забытую, лживую, устланную трупами старых демонов. И вот тебе на! Достаточно было зыркнуть сквозь щель, чтобы убедиться — демоны не подохли, они всего-навсего дремали, и дрема их была очень легкой. А теперь они, виляя от радости бесовскими хвостами, могут сквозь приоткрытые в Сандомеже двери выбраться на волю и позабавиться с прокурором Шацким. Даже не верилось! Как же глубоко врезались в национальное сознание подменяющие мышление стереотипы, если спустя шестьдесят пять лет после Катастрофы, шестьдесят три после последнего погрома и сорок (в памятном шестьдесят восьмом) после изгнания из страны оставшихся в живых евреев появляется какой-то сумасшедший, родившийся где-то в семидесятых, который верит в кровавую оргию.
— Нет, я не сбрендил и не шучу, — продолжал типчик в пуловере; невысоким ростом и черными кудряшками он напомнил Шацкому еврея с карикатуры. — И я не понимаю, почему нам не хватает смелости поставить вопрос: не вернулись ли, случайно, в Польшу ритуальные убийства. Я не говорю, что так было. Я только спрашиваю.
Шацкий рассчитывал, что кто-нибудь его выручит и усмирит паяца, но никто и не собирался, камеры и микрофоны ждали, что же он скажет.
— Вы сошли с ума. Ритуальное убийство — это антисемитская легенда и ничего более.
— В каждой легенде есть доля правды. Напомню, многие евреи были осуждены правомочным судом за похищение и убийство детей.
— И масса ведьм тоже. Думаете, ведьмы тоже вернулись в Польшу? Завели шашни с дьяволом, выжимают сок из черных котов и помышляют, как бы сбросить с престола Иисуса Христа?
Группка журналистов прыснула лакейским смехом. У паяца не было при себе ни записной книжки, ни диктофона, и Шацкий понял, что, кроме щелкоперов, были здесь также и фанаты различного типа заговоров.
— Политкорректность не изменит фактов, пан прокурор. А факты — это два трупа, отправленные на тот свет по старинному еврейскому ритуалу, методом кровопущения, практикуемого веками в разных уголках мира. Вы можете говорить что угодно, но оба трупа все равно останутся у вас в морге. Как и еврейский обряд, существование которого не подлежит сомнению. Есть документы, есть показания свидетелей, и тут мы не говорим о средневековых легендах — и в двадцатом веке независимые суды подтверждали существование такого ритуала.
— Не будем забывать и о Пясецком, — вставил уже немолодой субъект, стоящий сзади всех; в плаще и шляпе он напоминал американского репортера пятидесятых годов.
— Святые слова, — встрепенулся чернявый. — Страшное и поныне невыясненное еврейское преступление. Тем более мерзкое, что его жертвой пал ни в чем не повинный сын Пясецкого. Они-то знали, что для него эта смерть будет хуже собственной.
— Откуда вам известно, что это преступление еврейское, коль скоро оно не выяснено? — нашелся Шацкий.
— Прошу прощения, можете мне объяснить… — Какой-то писака почувствовал себя потерянным.
— Болеслав Пясецкий, — лихо объяснял чернявый, — поищите в интернете, великий поляк, деятель национально-демократической партии до войны, а после — лидер РАХ…[79]
— Антисемит и юдофоб, — буркнул кто-то из телеоператоров, не отрываясь от видоискателя.
Чернявый пустился рассказывать о Пясецком, а Шацкий подумал: сорок лет он не верил в чудеса, и вот теперь ему придется уверовать в генетическую память. Что им, черт подери, нужно?! Если не холсты в соборе, то гетто за партами[80], если не гетто, то погромы, если не погромы, то Пясецкий, если не Пясецкий, то шестьдесят восьмой, если не шестьдесят восьмой, то — Шацкий на секунду задумался — то, как пить дать, Михник и Бальцерович, иначе быть не может. Он побился сам с собой об заклад на бутылку хорошего вина, что не пройдет и пяти минут, как гонители пейсатой мафии доберутся и до Михника.
— …и в пятьдесят седьмом еврейские гэбэшники похитили и убили его сына. Пан прокурор удивляется, мол, убийство не выяснено. Официально конечно же нет, официально ни одно преступление коммуняков не выяснено. Означает ли это, что ксендз Попелушко[81]где-то живет и здравствует, а в шахте «Вуек»[82]ничего страшного не случилось? Убийство пятнадцатилетнего Пясецкого, допустим, и не выяснено, только как-то странно, что всплывшие в этом деле фамилии — все до единого еврейских гэбэшников. Хочу также обратить ваше внимание на то, что в польской традиции нет обыкновения убивать детей, чтобы наказать родителей.
— Ни в одной культуре нет такой традиции, — рявкнул Шацкий, знакомая кровавая пелена медленно спадала ему на глаза. Он ненавидел глупость, он считал ее единственной поистине вредной чертой человека, худшей, чем ненависть.