Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рудольфа воспитывали бабушка и тетя.
Закончив школу, он попытался поступить в Семипалатинский педагогический институт, но его не приняли по той же причине, по которой не дали и положенную за отличную учебу медаль – спецпереселенец. Немцам в Советском Союзе тех лет ждать хорошего не стоило (прошло меньше десяти лет после окончания войны, не стоило и упоминать, что ты немец или немка). Я этого на себе не ощутила, потому что мы с мамой и бабушкой уже уехали в Польшу, а там можно было говорить, что ты из Советского Союза, это было почетно, но тоже нельзя упоминать о немецких корнях.
Обиженный Рудольф объявил, что станет акушером и будет душить каждого рожденного немецкого ребенка, чтобы тому не приходилось потом терпеть такое унижение. Только через год после смерти Сталина ему удалось поступить в институт и стать учителем математики, кажется.
Я очень хотела с ним встретиться, но ни мама, ни я для Альмы и Рудольфа не существовали. Старшие сестры отца маму так и не признали, они считали вдовой Ойгена Атьму и, наверное, были по-своему правы. Для Альмы мама тоже была незаконной и разлучницей к тому же.
Я не могу осуждать отца за то, что он сделал или не сделал в жизни, не знаю, что подвигло его на побег от семьи, возможно, желание эту семью спасти. Понимаю только, что для Ойгена нужно было совсем иное окружение и совсем иная жизнь, он желал заниматься музыкой, петь, руководить хором, а приходилось отвечать за то, что в паспорте значилось: «немец».
Его родным тоже досталось. Лишь дяде Вилли удалось выбраться в Германию, хотя и там сладко не было. О нем я Збышеку ничего рассказать не смогу, дядя Вилли оберегает свою личную жизнь не меньше моей мамы. Это их право.
Все остальные прошли лагеря и поражение в правах, всем досталось.
С родственниками мамы проще, они не теряли связи даже в самые трудные годы.
После встреч с родными и с той и с другой стороны я поняла, что мама просто не желала общаться с родней отца, видно, понимая, что нас с ней хорошо не примут. Так и было, старшие брат и сестры отца не считали маму его женой, ведь у Ойгена была Альма и был Рудольф. Меня дочерью, наверное, признавали, все же отцовская кровь. Понимаю, как маме было обидно, потому не осуждаю за нежелание искать родных отца. А еще подозреваю, что мама до конца своих дней будет считать, что отец жив и просто не желает с ней встречаться. Это ее право, я не могу ни осуждать, ни обсуждать ее решение даже наедине с собой.
Сын за отца не в ответе, так почему же мы, родившиеся и выросшие в Советском Союзе, должны отвечать за то, что натворили нацисты в концлагерях Освенцима или Дахау, за миллионы загубленных жизней, за их преступления?
Только потому, что домашним языком моего детства был пляттдойч – южнонемецкий диалект? А если бы мы, немцы, дома говорили по-итальянски, мы бы перестали быть немцами, перестали быть виноватыми в чужих грехах?
Все так сумбурно, но это больше для себя, для Збышеков, для того, чтобы что-то понять.
Что я должна была вынести из своего происхождения, вот такой истории семьи?
Убежденность, что жизнь несправедлива, что хорошего ждать не стоит? Ненависть к стране, в которой родилась? Ненависть к своей национальности, из-за которой пострадали мои родные?
Мне посчастливилось не увидеть этих самых лагерей, бомбежек, блокадного голода, я была слишком мала, чтобы понимать, насколько все плохо или опасно. Основная тяжесть легла на плечи мамы и бабушки. Да, мы не жили сытно, не знали, что такое достаток, не имели нарядов и даже своего жилья, перебиваясь на крошечных съемных комнатах или квартирках часто без удобств.
Квартиру маме я купила, только получив остатки гонорара за итальянские гастроли и наделав вдобавок уйму долгов. Мне самой выделили крошечную «кавалерку» в Варшаве (спальня была такой маленькой, что мои длинные ноги упирались в одну стенку, а многострадальная голова в другую) тоже после аварии.
Ничего лишнего, все очень скромно и только необходимое. Зато это помогло не гоняться за деньгами (как же не гоняться, если я даже в аварию попала, зарабатывая на жилье!) и ценить каждый злотый.
Главной моей воспитательницей была не мама, а бабушка. Мама всегда много работала, потому что мы жили на ее зарплату учительницы, пока не начала зарабатывать я сама. Учительницы везде получают не слишком много, жилье мы все время снимали, потому работать приходилось вдвое больше.
Я не умела и не хотела «брать от жизни», это недостойно хорошего человека, а я всю жизнь стремилась стать хорошим человеком. Если все будут только брать, кто же станет отдавать?
Это не так, я беру, беру полными пригоршнями, охапками, беру столько, сколько и не снилось всем этим умеющим брать от жизни материальные блага. Я вовсе не ханжа, хороший дом – это прекрасно, необязательно большой, но уютный, свой… и профессионально сшитые платья из хороших тканей, и хорошая еда, и возможность купить качественные лекарства, и интересные игрушки… Все это замечательно, но есть то, что не купить ни за какие деньги. Разве можно купить душевный отклик зрителей, искренний восторг в глазах, настоящие аплодисменты или слезы? Каких денег или материальных благ стоят искренние письма от совершенно незнакомых людей, например из далекой Сибири, с поздравлениями или пожеланиями здоровья?
Наверное, возможно соединить одно с другим – зрительские симпатии и приличные заработки, честно заработанные аплодисменты и материальные блага, но я непрактичная, я не умела.
А теперь вот скоро конец, я прекрасно понимаю, что это так, а значит, надо попытаться понять, зачем же я жила на Земле, ведь все мы приходим на нее зачем-то.
С ксендзом Яном Твардовским судьба меня свела очень поздно, только теперь, когда ни времени, ни сил жить уже не осталось.
Я видела много добрых и прекрасных людей, но таких, кто бы верил в Бога, как дитя (он сам в этом признавался), верил не потому, что знал Библию от слова до слова, не потому, что с 33 лет проповедовал, а просто потому, что не мыслил свою жизнь без Него, всей душой сознавал себя твореньем Господа, не встречала.
Я всегда говорила, что лучшим человеком на свете была моя бабушка, и сейчас очень жалею, что мы не были знакомы с Яном Твардовским при ее жизни, они бы непременно нашли не просто общий язык, а общие порывы души.
Один жестокий удар судьбы я отбила, когда, собранная из кусков, сумела не просто встать на ноги, но и заново научиться ходить, петь, жить. И вот этот второй удар, когда услышала страшный приговор, не оставляющий надежды победить еще раз, он вызвал даже не отчаянье, а настоящий взрыв: