Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спугнутая мышь загремела чем-то в шомуше[42]. Боев вздрогнул, отшатнулся и попал под зеркало, откуда на него глянул неизвестный человек, должно быть, тот самый вор, – так в первый миг показалось ему.
Низменным, постыдным страхом вышибло из души всякую робость. «И зеркало в брошенном доме хранит испуганный взгляд мародёра», – зазвучали вдруг под черепом две строчки, не иначе, как для песен нового цикла.
«И зеркало, и зеркало…» – прокручивал Боев на разные мотивы. Пальцы шевелились, будто погружались в клавиатуру, хотя он сейчас автомобильной монтировкой срывал доски с окон, и гвозди скрежетали голосами доисторических птиц. Он мельком оглядывал рыжие, гнилые окрестности, леса, обрызганные первой зеленью, реку цвета какао, и вдруг, будто додумавшись до чего-то главного, бросил ломик, завёл мотор у «форда» и задом загнал его в наземные ворота, на навоз, оставшийся после живших здесь коров, коз и овец, – с глаз долой. Нелепая блестящая «черепаха» перестала оскорблять окрестности, и душа Боева, наконец преодолев тоже какой-то свой барьер, проломилась в деревню.
А когда он сорвал дощатые повязки со стен и опять вошёл внутрь дома, то и комнаты тоже встречно озарились светом всех окон.
Печку в виде сапога, с чугунной плитой по низу, он набил поленьями так, что кружки конфорок подпёрло снизу. Сухие дрова под реактивной тягой загорелись без треска, мощно. Чугунный пласт раскалился докрасна, быстро высушил воздух в комнате.
К среднему, самому большому, окну на алюминиевой проволоке Боев подвесил синтезатор, как бы в продолжение подоконника со стоящим на нём пучком сухих прошлогодних цветов в гранёном стакане.
Отступив на шаг, оглядел «верстак» – так он называл этот звуковой агрегат. И почувствовал, что где-то в брюшине у него разживляются звуки, поднимаются, распирают пищевод и грудь. Вдруг конвульсией передёрнулись плечи, лицо Боева перекосилось. Сломило линию светлых бровей. Губы сжались. А серые глаза стали блуждать по потолку… Уже гармонией, кажется, ре-минорной, распространялась музыка где-то в горле.
Дрожащей рукой он втыкал вилку в электрическую розетку. «И зеркало в брошенном доме хранит…» – сыпалось нотами и устраивалось в душе ясной пронзительной мелодией. Палец нащупал кнопку «пуск». Тычок!.. И вместо лёгкого электронного фона, обычно исходящего из динамиков синтезатора, Боев услыхал лишь усилившееся с порывом ветра гудение огня в печи.
Так же он страдал, когда «ширялся» и его ломало, а под рукой не находилось ни «колёс», ни «марафета».
Он яростно раскачивал вилку в розетке, щёлкал тумблерами синтезатора, барабанил ладонями по клавиатуре – лампочка не загоралась.
Оказалось, провода на столбе оборваны…
Вместо музыки, тоска навалилась на Боева. Взбираясь на чердак, он думал, что если не найдёт там гитары, то вернётся в Архару.
Множество солнечных лучиков из дырок в крыше дома наполнились пылью из-под ног, сделались тугими золотыми струнами. Оказавшийся как бы внутри гигантской арфы, Боев рыскал по углам чердака, натыкался то на обглоданное мышами кавалерийское седло, то на связки старых газет.
Наконец нога гулко ударила в гитарный бок. Он нащупал гриф и взвопил: «Вау!» Струны были целы, хотя и протёрты до жил. Тут же, во тьме чердака, среди проволок-лучей он сел на брёвна переруба и настроил гитару.
Последний раз на ней играл дед, выщипывал простенькие романсы, плясовые – лет двадцать назад, уже больной – в своей боковушке у окна с видом на дорогу, по которой тогда ещё ездили почтовые дроги, а теперь вот внук подкатил на иномарке…
Сегодня старая семиструнка, перестроенная на шесть, гудела полными мажорными аккордами, нещадно отбиваемыми всей пятернёй великовозрастного внука, звучала глухо от набравшихся под деку песка и паутины.
За минуты непредвиденного метания по чердаку мелодия «Мародёра», такая ясная и единственно неповторимая, к сожалению, истаяла в душе, а слова, породившие её, вдруг показались пустоцветными.
Он добавил поленьев в печь. Вспорол армейским тесаком целлофановый пузырь пивной упаковки. Взял пару банок и вышел с гитарой на крыльцо.
Сел на ступеньки. Поставил ноги в высоких спецназовских берцах на круглый плоский камень, бывший когда-то жерновом на мельнице.
В отверстии жернова ядовитой желтизной сверкала капля мать-и-мачехи, как центр весенней округи.
Всматриваясь в землю кругом, Боев разглядел, как под жухлой травой, будто войско перед атакой, таилась молодая зелень.
«Грянет первый гром-артподготовка, – думал он, – и хлынет пехота по полям».
На тропинке у калитки прошлогодние листья подсохли, ветром переметались по лужайке. Солнце грело. Вместе с лёгким алкоголем и весна проникала в Боева.
По многолетней привычке к ежедневному труду, взамен сорвавшегося «Мародёра» он взялся взращивать одну идею предразводных времён. Четыре строки давно были готовы:
И здесь, на крыльце, у него сочинился припев:
В обнимку с гитарой, напевая и наигрывая, он не заметил, как повечерело. Майский бледный водянистый закат сгустился до кисельно-ягодной плоти. В тени крыльца стало холодно даже в толстом и длинном, чуть не до колен, водолазном свитере.
С устатку выпитое пиво разморило Боева. Жар печной свалил с ног. Он лёг на матрац, закрылся полушубком. Напоследок отметил, как густо запотели стёкла от выпаренной из дома зимней влаги, удостоверился, что задвижка в трубе открыта, угаром не пахло, и с радостью заснул на узкой железной кровати с литыми чугунными спинками и ножками в виде волчьих лап.
Из расслабленного тела душа Боева в ту же минуту схлынула по руслу обратно в город, слилась в клоаку прежнего – в табачный дым и винный чад попсовой тусовки в подвале «Двины».
Во сне Боев застонал от тоски и отчаяния, очутившись среди халявщиков на том самом фуршете, когда Торчинский обозвал его фанерщиком и выстрелил в потолок из пистолета в ответ на грубости Боева. Дыма от выстрела нанесло необычайно много. Словно концертного азота напустили на толпу.
Какие-то хари вдруг стали высовываться из этих облаков. Ктото голый в чёрном плаще пробежал. Пользуясь паникой, вдруг обвила Боева рукой за шею солистка из группы «Апрель», у которой он иногда ночевал. Вдруг кто-то шепнул ему на ухо: «Димыч, беги. Хватит нам одного Талькова».
Кто-то потащил его от опасности, а он упирался и кричал Торчинскому, что хрен ему обработать напев нищего «Мы, конечно, люди приезжие» и ни за что не написать хоть что-нибудь близкое к его циклу «Дно Архары».