Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марья шептала, сверкая влажными глазами в полутьме летней ночи:
– Какое чудо, что мы встретились! С тобой я чувствую себя женщиной. Не подстилкой, а женщиной!
– Ну, если здраво рассуждать, то вероятность встречи одинокого мужчины и одинокой женщины очень велика, – все-таки тянул свою песню Боев.
– Нет, это чудо! – восклицала Марья.
– Давай спать, чудо, – поторопил он, чтобы каким-нибудь побочным разговором не замутить сияние в душе.
Положив руку ей на живот, он ощутил бесконечность, космос, Бога и дьявола – всю жизнь, и стал растворяться во всём этом.
Напоследок почувствовал, как она гладит его по щеке и говорит:
– У тебя щетина мягкая. А у некоторых бывает такая, что утром посмотришь в зеркало – всё лицо красное, воспалённое.
Сон отлетел. Оскорблённая душа Боева опять застонала. Он дождался, пока уснёт обидчица, перевернулся на спину, отодвинулся от неё, чтобы не прикасаться.
Было далеко за полночь. Светлое летнее небо зашторилось облаками. В доме стоял полумрак. Как звёздочка, горела на синтезаторе зелёная контролька.
Боев переживал приступ сомнений, а Марья спала невинно.
Через некоторое время он улыбнулся. Не вставая с постели, взял карандаш и тетрадку. Улыбка его стала такой широкой и лучистой, какой он никогда не позволял появляться на лице днём.
Лёжа, он стал писать, и скоро текст был готов.
Слез с постели и, чтобы не мешать Марье, вышел на крыльцо, прихватив гитару. Ночной холодок пронимал, нервы были расстроены, и Боева знобило. Отирая комаров с голеней поочередно пятками голых ног, он тихонько спел:
Умолкнув, и сам улыбнулся, вздохнул и подумал: «Ничего себе, конечно, вальсок. Только куда я с ним? Кто его купит?»
Он был опустошён и спокоен, благодарен Марье за песню. За эту ночь окреп духом и был уверен, что теперь его не сразят никакие откровения этой женщины о её прошлой жизни.
В доме послышался стук босых ног. Шутовство взыграло в Боеве. В темных сенях он спрятался за дверь, и, когда Марья в поисках пропавшего «любимого человека» шагнула через порог, он зарычал и схватил ее сзади в охапку.
Неподдельный ужас прозвучал в её пронзительном горловом крике. Виноватясь, он стал ей выговаривать:
– Ты чего это верещишь? Ведь ежу понятно, что нас здесь только двое. И это могу быть только я, и никто другой.
– Да? Знаешь, как страшно, – прошептала она с детской обидчивостью.
Он обнял её жалостливо, расчувствовавшись до слёз. В постели самозабвенно излюбил её, тёплую, отзывчивую, тонкокожую, упреждающе говорившую о себе: «У меня всё тело – сплошная эротическая зона».
А когда проснулся, то как бы попал на представление маленького театрика одной актрисы. Незамеченный, подсматривал из-под одеяла, как она металась по дому с тряпкой – от ведра и по всем углам. Успевала выскакивать во двор к очагу и накрывать стол. Напевала какой-то неведомый Боеву советский шлягер, бездарный, забытый всеми, а в ней живущий, – вот бы порадовался неизвестный композитор, услыхав сейчас Марью. «А колечко круглое, катится и катится», – чудовищно фальшивя, напевала Марья слабеньким вибрирующим голоском. Слуха у неё совсем не было. Но она так самозабвенно вытягивала своим козлетоном, такие трогательные гримасы строила и так серьёзно морщила лоб, что лучшего сольного номера Боеву видеть не доводилось. Именно видеть. Слушать-то её было невозможно, но смотреть – загляденье.
Скорость передвижения её «по сцене» была такая, что она то натыкалась на угол стола и сшибала тарелку, то ударялась головой о низкую притолоку, но всё-таки дважды – туда и обратно – успевала проскочить в медленно затворяющуюся дверь. Такое складывалось впечатление, что душа её жила отдельно от тела, летала всегда немного впереди, а синяки сажались на бесчувственную плоть.
За завтраком он вдруг невзначай назвал её именем своей бывшей жены. Прикусил язык, стыдясь оплошности, думая, что огорчил Марью.
Она обрадовалась:
– Это значит, Димочка, что я тебе стала тоже как жена!
8
В Духов день они сходили на кладбище и зашли на заброшенном погосте в деревянную церковь, стерегущую безбожный околоток под горой. Строение серебрилось обновлёнными осиновыми лемехами на куполах. Все пять крестов были сколочены из наскоро струганых брусков.
В пустой церкви стояла прохлада. Несколько невзрачных икон висело у Царских врат. Единственная лампадка горела у Казанской. В углу на скамейке сидела старуха с коробкой свечей на коленях.
Они с Марьей запалили свои фитильки, воткнули свечи в ящичек с песком и стали молиться. Марья кланялась истово, слова молитвы прорывались у неё свистящим шёпотом.
А Боев остолбенел, ошеломлённый сошедшим вдруг на него здесь, в храме, образом своей несчастной брошенной жены. Это было так неожиданно, что он ни одной молитвы не мог вспомнить. Беспомощно шевелил губами и содрогался от ужаса нахлынувшего прошлого с семейными скандалами и драками, от собственной мерзости, от жалости к оставленной Гальке.
Он поспешил вон из церкви. Морщась, страдая, уклончиво, чтобы не обидеть Марью, залепетал ей что-то, пытаясь объяснить странное своё настроение. Она будто бы всё поняла.
– Пойду сынишку навещу.
В воспалённом сознании Боева превратно отозвались эти слова. Болезненной подозрительностью обожгло душу. Казалось, Марья бросает его. И он торопливо, заискивающе стал просить её прийти к ужину.
– Я зайду ещё хлеба куплю – и сразу назад.
– Да, да! Купи! Вот тебе деньги. Возьми. Купи что-нибудь сыну. Себе тоже что-нибудь…
Впервые он давал ей деньги, и так некрасиво, суетливо получилось. Сунул комком ей в руку и ушёл.
Солнечные перелески не радовали. Он в один миг как бы пресытился жизнью, сгорел.
У крыльца под навесом стал плескать водой в лицо из рукомойника. Взгляд упал на зубную щётку Марьи, единственную её вещь в доме.
И ему как-то сразу полегчало от вида этой истёртой щетинки, пластмассовой лазурной рукоятки, замутнённой от долгого пользования.
Встав за синтезатор, нагретый солнцем, Боев собрал звуки в замысловатый аккорд, выжал и долго держал его. Привиделся какой-то католический храм, наверно, оттого, что тон был включен органный. Он не любил органов.