Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милых вернулся, он и Воскобойников вошли в подъезд, за ними прошмыгнули девчонки, минут пять я простоял не шевелясь. Потом быстро пересек улицу, оглянулся – никого вокруг не было – взялся за ручку двери и вошел в подъезд. Здесь было темно и не холодно, даже тепло, спиной я прислонился к горячей батарее и несколько секунд нежился, прикрыв глаза; здесь приятный детский какой-то запах – пахло теплой гречневой кашей и пирогом; внезапно до меня донесся слабый звук, он шел откуда-то сверху – не то смех, не то вскрик, я оторвался от батареи и с бьющимся сердцем стал подниматься по лестнице. С шестого этажа пролет лестницы вел на чердак, я поднимался осторожно, ступая на носки; у входа я остановился. Замок на двери был сорван, внутри раздавались голоса, я прислушался, говорил Ванчик, слов было не понять – общий фон и смех.
Довольно нагло они здесь расположились, а если кто сюда заявится? Жилец какой-нибудь или рабочий по лифтам… Представляю картинку: он открывает дверь, а там…
А я? Сумею я открыть дверь? Зачем? Да просто… нарушить их приятное времяпрепровождение, их кайф. А что потом? Да какая разница, что потом? Главное – нарушить кайф. Нет, не выйдет, я один; вот если бы со мной были ребята из матшколы, Колька Журбин, например; он иногда звонит, распространяется об успехах (поди – проверь!), и в олимпиаде-то он отличился, и по обмену за бугор собирается, и Крюкова Алена наконец «клюнула», последнее – чистейший бред, надо один разок увидеть плюгавого коротконогого Кольку, к тому же разноглазого, чтобы понять, что Крюкова ему и не снилась. Брешет. Желаемое выдает за действительное. Крюкова Алена – мечта всех парней матшколы – рослая, сероглазая, с пушистой косой. Кольке до нее как до Английской королевы. Хотя… хотя… кто его знает, может, и не брешет; в этих делах не красота решает, а что? Да наглость. Вон Ванчик… только наглостью и берет. Что-то тихо там стало. Горечь какая во рту, я тут уже весь пол исплевал. А вот в этой кишке можно спрятаться, когда они выйдут и начнут спускаться. Они выйдут, а я войду. Зачем? А просто так. Посмотреть. Любопытно все-таки. Скрипит что-то. Кровать? Может, в скважину заглянуть? Нет, до этого я не унижусь. Спички в кармане, не курю, а спички ношу, на всякий случай. Случай, случай… такой, например, как сейчас. Чиркнуть спичкой по коробку и… Нет, подожду, пусть выйдут. Представляю её лицо, все в саже, с закрытыми глазами, нет, не хочу. А вот местечко поджечь можно, местечко, где она сегодня развлекалась… с Ванчиком… или с ними обоими. Ничего, больше они сюда не придут, в это логовище. Больше не придут. Я об этом позабочусь. Пусть горит синим пламенем.
* * *
А встретил я ее перед самой дискотекой, на улице.
Оля Сулькина
Какая ужасная неделя! Столько всего произошло за каких-нибудь несколько дней. В голове не умещается. Сейчас я в школу не хожу, лежу неподвижно на диване, уставившись в одну точку. Ужасная слабость во всем теле, сердце то стучит часто-часто, то куда-то проваливается, на душе пусто и скверно – и никакого просвета впереди. Вегето-сосудистая дистония по сердечному типу, так называется моя хворь, говорят, что ее у нас уже не считают болезнью – так распространена; мне от этого не легче, мне тошно и хочется помощи; но откуда ее взять, если болезнь сидит внутри, в моем сознании, памяти, нервах? И начало всего – 23 февраля, нет, пожалуй раньше, гораздо раньше. Начало – та лекция в институте, которую читал Олег Николаевич. Лекция была на тему «О некоторых аспектах мировоззрения Достоевского в их современном преломлении». Как это ни странно, узнала я о ней от отца. Какой-то папин ученик (отец репетировал по литературе) собирался пойти на «весьма любопытную» лекцию в институт, где работал Олег Николаевич. Называлась и фамилия лектора – Башкирцев, фамилия Олега Николаевича. Все во мне встрепенулось.
Я тут же сказала отцу, что поеду на эту лекцию, «так как Достоевский всегда был мне интересен, а сейчас, в связи со школьной программой, в особенности».
Отец посмотрел на меня удивленно, но не возразил. Собиралась я на лекцию, как на бал: долго думала, что надеть – брюки или юбку, надела брюки; первый раз в жизни накрасила губы маминой помадой, что для меня не характерно, осталась собой недовольна, но все же отправилась.
Минут двадцать искала нужный переулок (ориентируюсь я ужасно), едва отдышавшись, вбежала в зал, когда лектор уже был на трибуне, села с краю, в одном из последних рядов. Народу в зале была пропасть, и стоял гул, который не прекратился даже с выходом Олега Николаевича. Он был такой же, как всегда, слегка растрепанный, одетый небрежно и просто. Говорил он ни на кого не глядя и ни к кому не обращаясь, как тогда в школе; мне казалось, что ему дела нет до того, слушает ли его кто-нибудь, понимает ли: он обращался словно в безвоздушное пространство, но реальное пространство зала было заполнено людьми, они шумели, переговаривались. Олегу Николаевичу приходилось останавливаться, так нагло вели себя некоторые.
Я поняла, что многие в зале пришли не послушать, а побесноваться; видимо, им хотелось сорвать лекцию. Рядом со мной сидели двое, один полный в темных очках с презрительно сложенными губами, другой – тоже полный, но гораздо моложе; тот, что в темных очках, комментировал своему спутнику почти каждое слово доклада, и, признаться, на меня не так подействовала сама лекция Олега Николаевича (она была слишком для меня заумной), как этот комментарий. Изредка, давая очередное «пояснение», сосед кидал быстрый взгляд в мою сторону, глаз его я не видела из-за темных очков, но в эти минуты мне хотелось сжаться до точки, стать невидимой. Самое ужасное, что я была не готова к происходящему. До сих пор я полагала, что есть культурные интеллигентные люди, духовная опора страны, и есть люди темные, дикие, отсталые, типа неграмотных дворовых старух и безмозглых неразвитых мальчишек. Среди этих вторых – думала я – еще живет антисемитизм. Здесь, в зале, я увидела людей по виду вполне интеллигентных, и в то же время настоящих законченных антисемитов. К тому же, немаскирующихся, неприкрытых, даже распоясавшихся. Одним из таких был мой сосед в темных очках.
Мне не хочется вспоминать все те гадости, что он нашептывал своему соседу. Почему я не встала со своего места, не перешла на другое? Дело не в том, что все места были заняты, просто у меня как-то сразу иссякли силы, я не могла подняться и сидела как приговоренная.
После лекции народ долго не расходился, страсти не утихали, я не знала, что вопрос отношения к евреям так сильно задевает людей. В холле вокруг моего бывшего соседа собралась группа, он стоял в центре, уже без очков, и о чем-то оживленно говорил, обращаясь к своему молодому компаньону. Говорил-то компаньону, а получалось – всем.
До меня донеслось: «национальное кушанье… на крови невинных младенцев…» Казалось, люди вокруг сочувствовали говорившему, ему не возражали. Почему? Как можно слушать такую средневековую чушь спокойно, не перебивая? А я? Я ведь тоже молчу. Но я заинтересованное лицо. Ну и что? Это не оправдывает того, что ты малодушно сносишь издевательство над целым народом, твоим народом. Я подошла к группке, я чувствовала, что, если он сейчас же не остановится, я что-нибудь сделаю, крикну или даже ударю его. До сих пор считаю это чудом: он остановился. Остановился и посмотрел куда-то поверх голов.