Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ливия ушла к цыганам, — с неприятной улыбкой сообщил Катрфаж.
Вот как… значит, она все-таки побывала тут, как обычно, надула обоих! Феликс украдкой посмотрел на товарища по несчастью, естественно, мысленно усмехнувшись. Но. Блэнфорд выглядел скорее злым, чем несчастным. Он твердил себе, что с этим пора кончать — давно пора кончать с этим безумием.
— Тупик, — произнес он вслух, но обращаясь исключительно к самому себе.
Наконец-то он начал прозревать — однако истина всегда похожа на всполох — раз, и нет ее, снова сумерки. Часть его «я» была все еще во власти воспоминаний, подчинена гнетущему магнетизму Ливии, ее томительным поцелуям, от которых огонь вспыхивал в жилах, — эти чарующие виденья. К черту ехидные реплики клерка. К черту циника Феликса — слишком все было серьезно, слишком глубоко он погрузился в пучину безнадежности и колдовских чар, чтобы прислушиваться к чужому мнению.
Блэнфорд держал свои переживания при себе, не желая никого в них посвящать, нет-нет! Слишком он дорожил каждым граном радости и боли, которые сейчас испытывал. Какая ему разница, что делает Ливия, и какой у нее характер? Странная метафора пришла ему на ум, очень точно определявшая природу его влечения. Этой метафорой через много-много лет воспользуется Сатклифф, пытаясь уяснить причину своего неизбывного влечения к бледной призрачной Пиа, которая была «разжиженной» копией Констанс, сестры Ливии. Однако на самом деле метафору породила именно Ливия в эту сумбурную ночь. Метафору, понять которую смог бы только алхимик. Блэнфорд любил в Ливии «воду» — главное достоинство драгоценного камня. Ведь, по правде говоря, в женщине любишь именно это, не внешний облик, а тональность. Это внезапное открытие было настолько уникальным, что Блэндорфу захотелось срочно отыскать клочок бумаги и записать свои мысли. Надо непременно занести их в дневник, но он опасался, что до завтра они выветрятся у него из головы.
Внезапно навалилась неодолимая усталость. Прочь отсюда, прочь из этого вертепа с его шумом и суетой.
— Я хочу домой, — зевая, произнес он, и Феликс неожиданно его поддержал. Блэнфорду было до того одиноко, что он готов был выскочить в уличную темень и неистово махать неведомым прохожим, пусть даже воображаемым. Катрфаж сказал, что ему тоже пора.
— J'ai tiré топ petit coup,[132]— застенчиво произнес он.
А как же принц? Что ему принц? Пусть остается; мажордом присмотрит, чтобы он живым и здоровым добрался до отеля «Империал», до своей нынешней резиденции. Уже и городской fiacre был вызван на замену «тыквы принца», и теперь стоял напротив двери. Ночь была почти на исходе, и все трое чувствовали себя совершенно обессиленными. Короче говоря, трое гуляк пешком отправились через весь город, с наслаждением вдыхая ночную прохладу, наполненную ароматом лимонов, мандаринов и жимолости. Первым компанию покинет Феликс, потом Катрфаж; ну а Блэнфорду хотелось где-нибудь посидеть, подумать, и пусть мысли о Ливии зреют, наливаются соком, как огромная тыква. Боль может приносить радость… такого он еще никогда не испытывал.
Ночь ждала их — необъятное брюхо тишины, в котором почти не были слышны обычные городские шумы. Где-то поблизости проехала «скорая помощь» с включенной сиреной; было что-то мстительное в ее завывании, подумалось Блэнфорду, будто она торопилась назад, в больницу, с трофеем в виде изувеченной плоти. Слышно было, как вой утихает — «скорая», выехав за крепостную стену, помчалась в сторону пригорода. Феликс сладко зевнул. Блэнфорд вдруг ощутил всю тяжесть своего нарциссизма, который осел глубоко внутри, как тесто или воск, плотным комком, ожидая, когда из него начнут лепить нечто ценное — но как? Пока еще ему не хватало нахальства думать о себе, как о художнике. Бессмысленное творческое кипение находило выход лишь в бессоннице или неожиданных слезах, так случалось, когда вдруг его до боли трогала великая музыка или пронзительная красота пейзажа. Большинству людей эти неожиданные проявления красоты, эти редкие свидания с прекрасным дороги сами по себе, чтобы просто наслаждаться ими. Но Блэнфорд был из породы неуемных упрямцев, которым мало простого наслаждения — им нужно непременно осмыслить красоту и воссоздать в более доступном виде, увековечить мимолетные дары неуступчивой реальности. Что же делать? Он постоянно об этом думал и постоянно страдал оттого, что бессилен, что ничего не может сделать, что и делать-то, в сущности, ничего не нужно.
Ветерок пробежал по улице и завернул за угол, исчезнув в непоседливом кружении опавших листьев, утонув в невидимой реке, которая то легко и бесшумно, то с усилием и заметным — по мере их приближения — плеском одолевала расстояния. Когда встанет солнце, тысячи покрытых листьями платанов отразятся в зеленоватой воде. Наконец-то показалось консульство. Тротуары все еще сохраняли тепло, и, вымытые жавелевой водой, источали одуряющий запах. Феликса грызла ностальгическая грусть.
— Как жалко, что вы все скоро разъедетесь, — сказал он, пытаясь утешиться мыслью о том, что после такого лета счастливых воспоминаний хватит на всю зиму, которая принесет с собой дождь, снег и слякоть. — Пожалуй, пора попроситься в отпуск, — продолжал он, оживившись: это был бы шанс встретиться где-нибудь с остальными, скажем, в Лондоне.
Блэнфорда волновали проблемы куда более серьезные — ведь в Оксфорде он последний триместр. Реальная жизнь расправляла крылья. Что станется с ним? Средства для насущных нужд у него будут — но что такое деньги, если нет страстной мечты, главной цели? Лудильщик, Портной, Солдат, Моряк… кем станет он? Когда он показал Ливии два коротеньких стихотворения, напечатанные в университетском журнале, она посмотрела на него как-то иначе, по-новому, с уважением; впрочем, возможно, у него просто разыгралось воображение. А сами стихи… что ж, неплохая стилизация, но ни грана живого чувства. Неужели она этого не поняла? Он тяжко вздохнул, делая очередной шаг. Похоже, Катрфажа тоже, несмотря на усталость, проняла тоска. Он глядел на черное небо и тряс головой, как мокрый мастифф.
— Жизнь дается лишь раз, — неожиданно произнес он.
Феликс, зевая во весь рот, свернул к консульству.
— Не забудь, машина завтра моя, — напомнил он клерку, тот равнодушно пожал плечами.
У входной двери Феликс постоял минуту, прислушиваясь к удаляющимся шагам. Скоро придет фонарщик и соберет распустившиеся цветы огней — пугливый, как белка. Скоро он опять останется один-одинешенек в этом жестоком городе, наслаждаться которым можно было, лишь глядя на него глазами Ливии… А его собственные глаза просто слипались, но он, пересилив себя, все же почистил зубы, прежде чем юркнуть под одеяло, — он гордился тем, что они такие ровные. А пока он чистил их, твердо сказал своему зевающему отражению:
— Я не стану перед сном заливаться слезами оттого, что на луне нет площадок для гольфа.
Это прозвучало как заклинание, как непреложный факт.
Блэнфорд и Катрфаж тем временем молча шагали рядом, и каждый думал о своем; однако чем ближе они подходили к маленькой площади, где светящееся окошко Катрфажа резко выделялось на фоне темного отеля, тем медленнее становился их шаг. Несмотря на чудовищную усталость, клерку не хотелось расставаться с Блэнфордом. Говоря по правде, он был трусоват и не любил по ночам возвращаться в свою комнату один, опасаясь каких-нибудь неприятных сюрпризов. В его воображении возникали причудливые персонажи: например, старый бродяга, развалившийся в кресле, поджидает его… или слепец с белой тростью и большой белой собакой. Не иначе как их посылал к нему сам дьявол. Катрфаж хмурился и тряс головой, стыдясь собственно глупости; и однако же пытался найти предлог, чтобы убедить Блэнфорда подняться вместе с ним по лестнице и войти в его комнату — чтобы ему наконец хватило смелости выключить свет и немного поспать.