Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть по меньшей мере три основания, по которым Адорно достоин своего места среди рассматриваемых в этой книге теоретиков. Он говорил от себя, он писал будучи собой и размышлял о себе.
Адорно говорил от себя. В многочисленные сочинения, и не только в «Minima Moralia», он втиснул автобиографические миниатюры. Великим образцом для него был Вальтер Беньямин – может быть, единственный современный теоретик, которого он признавал сильнее себя. Это тайное соперничество сказалось в его смешении близи и дали. Если Беньямин в «Берлинском детстве» и других текстах искусно поддерживает колебания между неисчерпаемыми воспоминаниями и точеными теоретическими формулировками, то некоторые автобиографические сценки у Адорно выглядят порой несколько топорно. Они, как правило, служат неким примером, за которым следует аподиктическая сентенция. И все же эти личные вкрапления суть нечто большее, чем просто иллюстрации, они играют роль заклинания от герметической замкнутости теории. Для «самой осмотрительной рефлексии, – писал Адорно, – эксперимент должен быть произведен в малом масштабе».[390]
Адорно писал будучи собой. Ему было совершенно не по душе вычеркивать себя как пишущего, и именно потому, что ему, как и Кьеркегору, которому он посвятил габилитационную диссертацию, нейтральная позиция строителя «системы» казалась очень подозрительной: в самонадеянной претензии схватить «целое» ему мнился сговор с «неистинным».[391] «Мир есть система ужаса, поэтому тот, кто мыслит его как систему, оказывает ему слишком много чести».[392] Его «Негативная диалектика» не могла быть ничем иным, как «антисистемой».[393] В отличие от Ницше и Фуко, он редко стилизовал свою теоретическую работу под работу над самим собой. В отличие от Стэнли Кэвела, Адорно отказывался подменять формирование понятий своим собственным «голосом». И все же в его текстах есть тот неповторимый sound, который обрел много преданных подражателей и умелых карикатуристов. Адорно часто формулирует фразы, используя необычный синтаксис, и таким отчуждающим приемом подчеркивает намерение вырвать свое высказывание за пределы обыденности.
Адорно размышлял о себе. Его теория вращалась вокруг фигуры, стоящей в центре в том числе и теории автобиографии, – фигуры субъекта. Адорно преследовал при этом интерес, очень характерный и для других теоретиков, рассматриваемых в этой книге, особенно для Фуко: интерес к историческом генезису субъекта. Того я, которому приписываются поступки и опыт, того я, о котором можно рассказывать или которое рассказывает о себе, согласно Адорно, просто нет, но это я в лучшем случае в муках развивает и утверждает себя. Одно из впечатляющих мест в «Диалектике Просвещения», написанной в соавторстве с Максом Хоркхаймером, гласит:
Что-либо ужасающее человечество было вынуждено учинять над самим собой до тех пор, пока не была создана самость, идентичный, целенаправленный, мужской характер человека, и что-нибудь из этого все еще повторяется в детстве каждого. Стремление удерживать [прочную спаянность] я присуще я на всех этапах, и соблазн его потерять всегда сочетался со слепой решимостью его сохранить.[394]
Не только «самость», но и автобиографический проект утрачивает тем самым свою невинность, которой он, возможно, никогда и не имел. Он оказывается идейно нагруженной и, может быть, невыносимой идеей, определившей весь «путь, проложенный европейской цивилизацией».[395]
Какая самость стоит у истоков этого цивилизационного пути? Согласно «Диалектике Просвещения» ответ здесь возможен только один: Одиссей. По Хоркхаймеру и Адорно, именно Одиссей был героем приключения, прототипом буржуазного индивида, в борьбе за свое самоутверждение отделившимся от группы. В своих скитаниях в поисках родной Итаки он ведет себя не так, как его спутники, поэтому ему и удается перехитрить противостоящие мифические силы. Он удерживается, выказывает стойкость, сохраняет идентичность, чем и сопротивляется соблазнам сирен и прочих лотофагов. Этой своей мощью он обязан своей субъективности. Его борьба направлена и против внешней, и против внутренней природы: «Господство человека над самим собой, учреждающее его самость, потенциально есть всегда и уничтожение того субъекта, во имя которого оно осуществляется». Одиссей и является той «самостью, беспрестанно превозмогающей самое себя и тем самым упускающей свою жизнь, жизнью, однако, и спасаемой». Быть может, самая важная фраза «Диалектики Просвещения» резюмирует это переплетение обретения и утраты, победы и жертвы: «История цивилизации есть история интроверсии жертвы», интровертирования жертвы.[396] Крестными отцами этой «истории отречения» выступают Макс Вебер и Зигмунд Фрейд со своими концептами соответственно аскезы и отказа от инстинктов, или первичных позывов.
Хоркхаймер и Адорно читали «Одиссею» не просто как череду приключений со счастливым концом, а как прообраз романа воспитания: «Странствия от Трои до Итаки – это путь телесно беспредельно слабой перед лицом природного насилия и только еще формирующей себя в самосознании самости сквозь мифы».[397] Это обстоятельство объясняет, почему – как и Беньямину в его полемике с Гёте – образ гармонического воспитания личности казался Адорно крайне подозрительным. Биография, возникающая из такой идеи воспитания, отрицает внутренние разломы своего героя, которые в конечном итоге ведут к распаду индивида. Адорно писал в 1942 году Лео Лёвенталю, который, подобно Кракауэру или позже Бурдьё, развенчивал культ биографического:
По сути, речь идет о том, что у понятия жизни – как какого-то из самого себя разворачивающегося и осмысленного единства – уже нет никакой реальности, так же как и у индивида, и о том, что идеологическая функция биографий состоит в демонстрации людям на каких-то моделях, что нечто вроде жизни еще существует.[398]
Если Одиссей стоит у истоков цивилизации, то у ее конца стоит тот тип человека, что заматерел и закоснел в ходе борьбы с собственной природой; он практикует «подражание мертвому». Этот индивид отождествляет себя с полной искусственностью техники, начинает «в плоти и крови формировать себя по образцу технической аппаратуры».[399] Субъект становится «пучком функций», управляемый раздражителями и стимулами. Ужас Адорно, пожавшего металлическую руку, усугубился тем, что он на миг подумал, что встретил не человека, а машину. Именно этот свой опыт Адорно резюмировал предпосланным первой части «Minima Moralia» эпиграфом из венского писателя XIX века Фердинанда Кюрнбергера: «Жизнь не живет».[400]