Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут мы к Третьяковской стали подъезжать, и она глаза как распахнет! Как ветром с меня кепку сдует! Как лысина сверкнет! Смотришь в эти глаза и никак не поймешь — они в полнеба или в полморя каждый? Лететь по ним или плыть?
— Тонуть, дурак, тонуть! — немедля подсказывают из твоей же головы. У, думаю, вот этого уж никак нельзя. Ни под каким, хотя бы и французским, соусом. Собрал последнюю волю в портфель, закрыл его на замок и бегом на пересадку.
Вышел на улицу, иду мимо электродного завода, мимо грязных палаток с сигаретами и пивом, на небритые, хмурые таджикские и узбекские лица москвичей смотрю, чтоб хоть как-то очувствоваться, а ноги хоть и делают шаг вперед, навстречу работе, но… два шага назад. Да никакая это не весна. С чего вы взяли? Еще вон морозы идут, еще гололед, еще…
* * *
Снег валит такой густоты, что при ходьбе его приходится раздвигать руками, как занавески. Дети и вовсе не ходят, а барахтаются в нем, точно пельмени в сметане. Во дворе трое мужчин гуляют с собакой. Мужчины гуляют на месте — лепят снежки и кидают их в забор. Собака не успевает ловить снежки на лету, злится и потому с громким лаем кидается на забор и частью сгрызает, а частью слизывает с него прилипшие комки снега. Минут через пятнадцать компания расходится, и на том месте, где они гуляли, остаются стоять одна пустая бутылка водки, накрытая пластиковым стаканчиком, одна почти полная бутылка оранжевой фанты и одна полупустая трехлитровая банка соленых помидоров. Еще через полчаса две бутылки превращаются в двух крошечных снеговиков, а банка — в снежную бабу. Проваливаясь при каждом шаге по пояс в снег, к бабе подходит ворона и заинтересованно смотрит на красные помидоры то тут, то там проглядывающие сквозь белые одежды.
* * *
Продавщица сдобы в подземном переходе работает так споро, что очередь не успевает подходить. Не высовывая из своего ларька даже носа и не видя людей, она безостановочно кричит требовательным голосом:
— Говорите! Следующий! Говорите!
Покупатели такого напора не выдерживают и мгновенно признаются в том, что хотели бы купить слоеный сахарный язычок или ромовую бабу, а то и бабу с язычком. Довольно быстро желающих купить что-нибудь не остается. Продавщица еще несколько секунд по инерции продолжает кричать в пустоту свое: «Говорите! Следующий!» Поняв, однако, что снаружи никого нет, она осторожно высовывает голову в окошко и обычным человеческим голосом говорит скучающей продавщице соседнего ларька с парфюмерией:
— Оль, ты у себя? Я к тебе сейчас в гости приду. Поговорить охота. Ставь чайник.
— Что случилось-то?
— Соскучилась.
Она втягивает голову обратно, опускает стеклянное окошко, берет два коржика, запирает дверь своей конуры и отправляется в гости за пять или шесть шагов.
* * *
Мужики, пьющие по вечерам пиво у метро, напоминают многоруких Шив. Одной рукой держат бутылку, другой пакетик с соленым арахисом, третьей курят, а четвертой разговаривают. Еще и умудряются при этом поровну разливать водку по пластиковым стаканчикам.
И вот двое уже заканчивают — бутылки аккуратно поставили к стенке палатки с крошкой-картошкой, бычки бросили мимо урны… Тут один хлопает себя по лбу засаленного портфельчика, торопливо открывает его, роется, точно петух в навозной куче, достает измятую визитную карточку и протягивает другому, культурно прикрывая при этом одной из множества рук пивную отрыжку.
* * *
Ночью, у станции «Комсомольская», возле шеренги синих туалетных кабинок сидит на раскладном стуле старуха, обутая в такие огромные валенки, что из них торчит только ее голова, замотанная в толстый пуховый платок. Под платок, поближе к уху, она просунула половинку раскладного телефона:
— Ты не надейся! Бог все твои слова видит и всё слышит. Всё слышит, говорю! — кричит она в телефон клубами желтого от света фонарей пара.
Старуха всхлипывает и трет глаза тыльной стороной ладони.
— Да уйди ты на хер от меня! — говорит она подкравшейся сзади маленькой, лохматой тени. — Попрошайка чертова. Житья от вас нет.
И, не глядя, протягивает свободной рукой за спину горсть меди.
* * *
Прошедшее время в обеих наших столицах совершенно разное. Именно в них, а не у них. Московское время плотное, утрамбованное до такой степени, что слои в нем нет-нет, да и прорываются один в другой. И стоит один-одинешенек в месте такого прорыва старинный московский особняк на Таганке или Остоженке, среди бомжеватых на вид советских хрущоб и спесиво задирающих к небу козырьки парадных подъездов зеркально-стеклянных офисов. Внутри этих особняков уж никого из людей не осталось. Одни менеджеры, компьютеры, факсы да длинноногие секретарши, приехавшие из своих воронежей или рязаней завоевывать столицу. И пахнет везде одинаково — деньгами, если внутри, и выхлопными газами — если снаружи.
В Петербурге минувшее еще не слежалось до камней, по которым ходят и ездят, точно по мостовой, не глядя себе под ноги и колеса. Еще можно в нем копаться, находить какие-то тени, звуки, еще можно белой ночью, проходя Средней Подьяческой улицей, услышать, как вскрикнет старуха-процентщица и повалится снопом на пол или как стучат сапоги солдат и офицеров Московского лейб-гвардии полка, идущих по Гороховой на Сенатскую площадь. Что же до Первопрестольной, то даже если выключить все фонтаны и остановить все тойоты, все лексусы и все мерседесы, проезжающие через Болотную площадь, — все равно не услышать, как Пугачев говорит: «Прости, народ православный. Отпусти мне, в чем я согрешил пред тобою».
Хотя… Ежели в сумерках, где-нибудь в глубине Замоскворецких переулков, прислушаться, то можно разобрать «А ты, Миша, не обижайся!.. За умом не гонись, лишь бы счастье было. С деньгами-то мы и без ума проживем». Мы и не гонимся. Живем себе без ума. Правда, и без денег. Да и зачем они нам? При таком-то счастье…
* * *
— Не нам с тобой о жизни философствовать, — сказал сержант сидящей на ступеньках подземного перехода женщине со щеками такого цвета, что казалось у нее вместо головы на плечах большая свекла. — Кончился я, добренький. Быстро барахло свое собрала и упорхнула на хуй отсюда!
Свекла шумно выдохнула в сторону торговки тюльпанами, взяла в руки грязный баул, на котором сидела, и поплелась докуривать на улицу. Что же до торговки тюльпанами… Да что ей сделается. Уже через пятнадцать минут она смогла отдышаться.
* * *
К половине одиннадцатого почти все палатки у метро закрываются. В сырой и промозглой полутьме светится только овощная. В ней изнывающая от скуки продавщица с широкими скулами и такими обесцвеченными волосами, что они напоминают стеклянную корейскую рисовую лапшу фунчоза, беседует с бродячим книгоношей в вытертой пыжиковой шапке. Вернее, не знает, как от него отвязаться. У него в руке большая клетчатая сумка, полная книг, которые продаются «все по тридцать». Вниманию продавщицы предлагаются «Молодые годы короля Генриха Четвертого». Книгоноша так опутывает женщину словами, так увивается вокруг нее, что еще чуть-чуть, и он, точно удав кролика, проглотит ее вместе с желтоватыми подмороженными кочанами капусты, синими огурцами и черной бугристой картошкой. … — Старинное советское издание… Вы откройте, откройте книгу! Смотрите — это фотография молодого Генриха Наваррского… Правда, красивый?