Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очнувшись, Пикола увидела, что лежит на полу в кухне, укрытая каким-то тяжелым одеялом, и попыталась связать боль между ногами с тревожным лицом склонившейся над ней матери.
ВИДИТЕСОБАКАПРОДОЛЖАЕТЛАЯТЬ
СОБАКАПРОДОЛЖАЕТХОТИТЕПОИГРАТЬ
ХОТИТЕПОИГРАТЬХОТИТЕПОИГРАТЬ
СДЖЕЙНВИДИТЕСОБАКАБЕЖИТСО
* * *
Жил да был один старик, который очень любил вещи, но даже самый легкий контакт с людьми вызывал у него отвращение и слабую, но настойчивую тошноту. Он уже и припомнить не мог, когда возникла эта неприязнь, как не помнил, впрочем, что хоть когда-либо в жизни ее не испытывал. В юности отвращение к другим людям сильно его тревожило, тем более эти «другие», похоже, к нему никакой неприязни не чувствовали; но он получил хорошее образование и в итоге — среди многих других вещей — узнал о существовании понятия «мизантроп». Присвоив себе этот ярлык, с которым он сразу почувствовал себя комфортнее и храбрее, он уверовал в то, что, если можно дать злу имя, значит, его можно и нейтрализовать или даже уничтожить. Затем он, разумеется, прочел кое-какие книги и поближе познакомился кое с кем из великих мизантропов, существовавших в разные времена; духовная близость с ними не раз служила ему утехой и мерой в его странных причудах, страстных приверженностях и антипатиях. Мало того, он пришел к выводу, что мизантропия — прекрасное средство для укрепления и развития характера: когда ему удавалось подавить отвращение, а порой и прикоснуться к другому человеку, помочь ему или дать дружеский совет, он не без оснований считал себя человеком душевно щедрым, свое поведение — правильным, а свои намерения — благородными. Когда же его приводила в ярость чья-то жалкая попытка совершить какое-то усилие или же имеющийся у кого-то из «других» очевидный недостаток, он убеждал себя, что это не может не задевать его как человека проницательного, обладающего тонким вкусом и полного прекрасных сомнений.
Как это случилось и со многими другими мизантропами, презрение к людям привело его к профессии, казалось бы, созданной, чтобы людям служить. Его нынешний вид работы был связан и зависел исключительно от его личной способности завоевывать доверие — то есть прежде всего ему необходимо было установить с тем или иным человеком самые тесные, можно сказать, почти интимные отношения. Сперва он решил, что для него лучше всего подходит роль священника англиканской церкви, но вскоре разочаровался, сменил работу и стал патронажным медбратом, ухаживающим за тяжелобольными. Время и неудачи, однако, заключили против него заговор, и, перебрав еще несколько профессий, он в итоге остановился на той, что обеспечивала ему и свободу, и удовлетворение: стал «чтецом, советчиком и интерпретатором снов». Это занятие полностью его устраивало. Временем он мог распоряжаться по своему усмотрению, реальных соперников было немного, и они оказались намного слабее, клиенты уже убедились в его высочайшей квалификации, а значит, стали вполне управляемыми; к тому же у него появилось множество возможностей становиться свидетелем различных проявлений человеческой глупости, никак не участвуя в них и не подставляя себя под удар, а его изысканный вкус даже получал некоторую подпитку в наблюдении различных вариантов распада человеческого организма и личности. Особых доходов у него, правда, не было, но не было и стремления к роскоши — пребывание в монастыре значительно укрепило его природную склонность к аскетизму и развило стремление к уединенной жизни. Целибат представлялся ему надежным убежищем, а молчание — щитом.
Всю жизнь он обладал особой любовью к вещам — нет, он не стремился к богатству или приобретению изысканных или старинных объектов; его любовь была искренней и направленной в основном на вещи старые или поношенные: он, например, обожал старый кофейник, некогда принадлежавший его матери, или коврик с приветственной надписью, который лежал у двери того дома, где он когда-то снимал комнату, или одеяло из магазина Армии спасения. Казалось, его отвращение к контактам с живыми людьми странным образом трансформировалось в стремление обладать именно теми вещами, которых живые люди касались. Недолговременное присутствие людских душ, как бы размазанное по неодушевленным предметам, — вот те единственные следы человека, которые он был способен с легкостью выносить. Созерцать, например, старый коврик, ставший свидетелем стольких человеческих шагов; вдыхать запах старого одеяла и купаться в сладкой уверенности, сколь многие тела под ним спали, потели, видели сны, занимались любовью, болели и, возможно, даже умирали. Куда бы он ни направился, он всегда брал с собой свои любимые старые вещи и всегда пребывал в поиске нового старья. Та же любовь к поношенной одежде и старым вещам создала у него привычку нерегулярно, но согласно четкой схеме обследовать мусорные баки в переулках и мусорные корзины в общественных местах.
В целом же его личность являла собой некий загадочный арабеск: сложная, симметричная, четко сбалансированная и крепко сбитая. У него имелся лишь один недостаток: четкую схему время от времени портили нечастые, но острые приступы сексуального голода.
Он давно мог бы стать активным гомосексуалистом, но ему не хватило храбрости. Секс с животными ему даже в голову не приходил, а содомия вообще не рассматривалась, ибо он не испытывал длительной эрекции, а мысль, что у кого-то эрекция может продолжаться достаточно долго, была для него попросту невыносима. Мало того, уж если необходимость совокупления с женщиной, сопровождающегося взаимными ласками, вызывала у него самое настоящее отвращение, то еще большее отвращение вызывала у него возможность мужских ласк и, соответственно, необходимость самому ласкать партнера. Во всяком случае, его желания, сколь бы сильны они ни были, никогда не приводили к чисто физическому контакту. Он питал отвращение к прямому соприкосновению с чужой плотью. Одно обнаженное тело на другом — бр-р-р! Запахи чужого тела и дыхания вызывали у него оторопь. А уж комочек засохшей в уголке глаза слизи, гнилые или выпавшие зубы, ушная сера, гнойные прыщи, родинки, мозоли, ранки с подсохшей корочкой — то есть все те естественные способы защиты, на которые способно человеческое тело, представлялись ему и вовсе омерзительными. А потому он постепенно сосредоточил внимание на тех, чьи тела представлялись ему наименее агрессивными, — на детях. Но и педофилия давалась ему непросто; он был не слишком уверен в себе в плане гомосексуальных отношений — тем более мальчишки часто оказывались грубоватыми, упрямыми и пугливыми, — и решил в дальнейшем ограничиться девочками, ибо девочки обычно послушны и легко управляемы, а зачастую и весьма соблазнительны. Его сексуальность ни в коей мере не являлась простой похотью, его приязнь к девочкам обладала определенным привкусом невинности, а в его душе и вовсе ассоциировалась с чистотой отношений. Он и сам был этаким приятным чистеньким старичком с глазами цвета корицы, типичными для уроженца Вест-Индии, и светло-коричневой кожей.
И хотя имя, полученное им при крещении, было напечатано и на вывеске, приклеенной к его кухонному окну, и на визитках, которые он сам активно распространял, жители города все равно называли его по-своему: Церковь Мыльная Голова. Или чаще просто Мыльная Голова, потому что никто толком не знал, откуда взялась эта «Церковь», — возможно, еще из того далекого прошлого, когда он был приглашенным проповедником, то есть имел право вместе с другими священниками читать проповеди, но собственного прихода или хотя бы нескольких последователей не имел, однако регулярно посещал другие церкви и сидел у алтаря рядом с хозяином — приходским священником. Зато каждый знал, откуда взялось прозвище «Мыльная Голова»: свои тугие кудри он смазывал особой мыльной пенкой, чтобы лучше блестели и выглядели пышнее. Процедура, в общем, примитивная и довольно распространенная.