Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сын все никак не мог ее успокоить. Я ткнул ее в спину ружьем, чтобы они вставали, но женщина продолжала сидеть на коленях в грязной луже. Когда Урбрехт рывком поднял женщину, мальчик побежал к дому.
Я понятия не имел, зачем он это сделал. Откуда мне было знать, может быть, Урбрехт не заметил оружия. И я поступил так, как меня учили: выстрелил.
Вот мальчик бежит — и в следующую секунду уже нет. Звук выстрела оглушил. Сперва я вообще ничего не слышал. А потом слух вернулся.
Крики были негромкими и цеплялись друг за друга, как вагоны поездов. Я перешагнул через сломанное тельце мальчика и вошел в кухню. Не понимаю, как этот идиот Урбрехт не заметил лежащего в корзине для белья ребенка, который теперь проснулся и орал во все горло.
Говорите что хотите о бесчеловечности отрядов «Мертвая голова» во время вторжения в Польшу, но я отдал женщине ребенка и только потом погнал ее к остальным.
Начинали мы с синагог.
Наш командир, штандартенфюрер Ностиц, объяснил нам суть «еврейской акции», которую мы должны были проводить во Влоцлавеке. Действия наши были во многом похожи на то, чем мы занимались с герром Золлемахом в Падерборне почти год назад, но в большем масштабе. Мы сгоняли еврейских лидеров, заставляли их мыть туалеты талитами и рыть канавы между лужами воды. Некоторые солдаты избивали стариков, которые шли недостаточно быстро, или кололи их штыками, а другие это фотографировали. Мы заставляли религиозных лидеров сбривать бороды, швырять священные книги в грязь. У нас был динамит, мы взрывали синагоги и поджигали их. Били витрины еврейских магазинов и загоняли толпы евреев в камеры. Лидеров еврейской общины выстраивали в шеренгу прямо на улице и расстреливали. Происходящее напоминало хаос: воздух рассекал дождь из стекла; лопались трубы, и вода заливала улицы; лошади вставали на дыбы, переворачивая телеги; булыжная мостовая от крови становилась красной. Поляки, гражданское население, приветствовало нас криками. Им евреи на их земле надоели так же, как и нам, немцам.
После двух дней «акции» штандартенфюрер приказал сформировать две штурмовые бригады из батальона для выполнения особого задания. Полиция и служба безопасности составили список, куда были внесены имена представителей интеллигенции и лидеров сопротивления в Познани и Померании. Мы должны были найти и уничтожить этих людей.
Быть избранным почиталось за честь. Но я начал понимать истинные масштабы этой операции, только приехав в Быдгощ. «Список смертников» не уместился на одном листе бумаги. В нем было восемьсот человек. Целый том.
Откровенно говоря, найти их оказалось легко. В списке значились польские учителя, священники, лидеры националистических организаций. Некоторые были евреями, многие — нет. Всех согнали вместе. Отделили небольшую группу, чтобы рыли канаву, — они считали, что копают противотанковую траншею. Но потом к канаве подвели первую группу арестованных, и мы должны были их расстрелять. Эту обязанность возложили всего на шестерых из нас. Трое должны были целиться в голову, трое — в сердце. Прозвучали выстрелы, фонтаном брызнули кровь и мозги. К краю канавы шагнула следующая группа…
Стоявшие в конце очереди видели, что происходит, и, должно быть, поняли, что, поворачиваясь к нам, солдатам, они смотрят в лицо смерти. Тем не менее большинство даже не пытались спастись, не пытались избежать своей участи. Свидетельствовало это о неимоверной глупости или о беспрецедентной храбрости, не знаю.
Один подросток смотрел прямо на меня, когда я вскидывал ружье к плечу. Поднял руку, ткнул в себя пальцем и на безупречном немецком произнес: «Neunzehn». («Девятнадцать».)
После первых пятидесяти я перестал смотреть им в лицо.
***
После того как в Польше я продемонстрировал стойкость духа, меня послали в гитлерюгенд-СС в Бад-Тольце — школу подготовки офицеров. Перед отправкой в школу мне предоставили трехнедельный отпуск, и я поехал домой.
Прошел всего год, а я стал совершенно другим человеком. Когда уезжал — был еще ребенком, теперь же я превратился во взрослого мужчину. Я вырывал вопящего ребенка из рук матери. Убивал своих сверстников, мальчишек и девчонок, и даже детей значительно младше. Я привык брать то, что хочу и когда хочу. Пребывание в родительском доме раздражало, я чувствовал себя здесь неуютно.
Мой брат, напротив, считал наш маленький домик в Вевельсбурге подарком небес. Он был лучшим учеником своего класса в гимназии и собирался поступать в университет. Хотел стать писателем, а если не получится, то профессором. Казалось, он не понимал элементарных вещей: Германия начала войну, все изменилось. Все наши детские мечты остались в прошлом, принесены в жертву великому будущему страны.
Франц получил повестку, в которой ему предписывалось явиться в военкомат, и швырнул ее в огонь. Как будто таким образом он мог оградить себя от того, что СС его найдет и заставит туда пойти!
— Им такие, как я, не нужны, — сказал он за обедом.
— Нужны все годные к военной службе мужчины, — ответил я.
Мама боялась, что Франца примут за политического противника режима Третьего рейха, а не просто воздержавшегося. Я не мог ее винить. Я знал, что происходит с политическими противниками рейха. Они исчезали.
В первый же день после возвращения домой я проснулся и увидел, как в окна струится солнечный свет, а на краю моей узкой кровати сидит мама. Франц уже ушел в гимназию. Я проспал почти до обеда.
Я натянул одеяло до подбородка.
— Что-то случилось?
Мама склонила голову.
— Когда ты только родился, я постоянно наблюдала, как ты спишь, — сказала она. — Твой отец считал, что я сошла с ума. Но я верила: если отвернусь, ты можешь забыть сделать очередной вдох.
— Я уже не ребенок, — напомнил я.
— Да, — согласилась мама, — не ребенок. Но это не значит, что я перестала за тебя волноваться. — Она прикусила губу. — Тебя там не обижают?
Разве я мог рассказать маме о том, чем занимался? Как я выбивал двери в еврейские дома, забирал радиоприемники, ценные вещи — все, что могло пригодиться на войне… Как избил старика раввина за то, что он молился после наступления комендантского часа… Разве я мог рассказать о мужчинах, женщинах и детях, которых мы сгоняли посреди ночи и расстреливали?
Как было объяснить ей, что я напивался до беспамятства, чтобы меня не преследовали образы тех, кого я убил днем? Или рассказать, что в перерыве между расстрелами я садился на край ямы, свесив ноги, и чувствовал, как болит от отдачи плечо? Как я выкуривал сигарету, дулом автомата указывая, куда поставить следующую партию заключенных, чтобы они падали туда, куда нужно. Потом я стрелял. И меткость не имела значения, хотя нас учили не тратить зря патроны. Две пули в голову — слишком много. Ударной волной голову едва не отрывало от тела.
— А вдруг тебя в Польше ранят? — спросила она.