Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Послушай, Андрей… ну, при чем здесь Бартенев?
Корн, дожевывающий в это время горстку квашеной капустки, чуть ею, родимой, не поперхнулся:
— Нда-а-а, журналюга… Умеешь ты время выбрать, чтоб вопросики свои гнусные позадавать… Сам Бартенев здесь вообще не при чем. Да и, если по большому счету, он мне глубоко фиолетов, как все пидоры мира. Вместе со всем своим, так сказать, творчеством. Дело не в этом. Точнее, не в нем. Еще точнее — не в нем одном. Он ведь действительно не без способностей. А то, что пидор, еще ни о чем не говорит. Чайковский, Петр Ильич, тоже был, э-э-э… кгхм… как бы это помягче… не совсем традиционной ориентации. И увы, не он один. Просто тому же Петру Ильичу и в страшном сне бы не приснилось, что он должен создавать то, что назавтра им самим же и будет уничтожено.
Ларин понимающе кивнул, махнул рукой Художнику: разливай, мол, чего заслушался, — и снова повернулся к Корну.
— То есть?
— То есть сменился вектор. Леонардо, Чайковский, кто угодно — работали на вечность. Бартенев и ему подобные — на миг, на единичный интервал времени. А художник — он всегда художник, Глеб. И тогда, и сейчас. Они ничего не придумывают. Они просто опережают других: если просто талантливые — то надолго, если гениальные — навсегда. Вот и все. Понимаешь, о чем я говорю?
Глеб медленно вытащил из стремительно пустеющей пачки очередную сигарету.
— Кажется, да… Коллапс?
— Он, родимый… Я бы тут долго мог рассуждать, когда эта херня началась, цитировать бердяевский «Кризис искусства», экстраполировать его на современную молодежную культуру… На хер это не надо, и так все понятно. Такое уже было. Перед падением Римской империи. Тогда расу спасли варвары. Сейчас, при современном развитии информационных технологий, никакое новое варварство, к сожалению, невозможно…
Ларин аккуратно прикурил, помахал рукой, разгоняя ленивый сиреневый дымок.
— А те же талибы? Чем тебе не новые варвары?
Корн брезгливо поморщился:
— Талибы, Гитлер… Одна хрень. Белая раса может развиваться только в агрессии и только впитывая в себя как губка новые, завоеванные культуры. Это же дерьмо завоеванные культуры не впитывает, а уничтожает. Это тупик, Глеб, и ты это прекрасно понимаешь…
— Понимаю…
Корн вздохнул и поднял на свет свеженаполненную Художником рюмку с водкой. Ласковый и вполне равнодушный белый солнечный свет услужливо преломлялся сквозь нее лучистой праздничной радугой.
Корн еще раз вздохнул.
— Вот-вот. Давай, выпьем что ли…
И они выпили.
Так выпили, что Глеб очень скоро перестал вообще что-либо понимать в становящихся все путанее и путанее речах Корна. Потому что потом была еще одна бутылка.
А потом еще одна.
Потом потерялся Корн.
Потом появились какие-то бабы.
Последний раз он пришел в себя, когда, распаренный, в одной не до конца запахнутой простыне, выскочил во двор сауны хлебнуть свежего, уже вечернего воздуха.
Хлебнул.
Помотал головой.
Успел заметить в фиолетовом свете фонаря удивленные мертвые глаза охранника Сергея и аккуратную красную дырочку между ними, из которой ленивыми каплями сочилась густая жирная кровь, и потерял сознание, после того как его аккуратно и жестко ударили в затылочную область чем-то тупым и тяжелым.
Когда он очнулся, где-то неподалеку лениво капала вода, а у него жутко болела голова и страшно ныли затекшие мышцы рук и ног.
Глеб попробовал дернуться и понял, что его запястья пристегнуты плотными браслетами наручников к какой-то ржавой шершавой трубе, а сам он сидит на холодном бетонном полу, и ему жутко хочется пить.
Он попытался потянуться, и его вырвало.
Блин.
Кажется, приехали…
Понять бы еще — куда…
Ларин осторожно приоткрыл сначала один глаз, потом второй.
Нда…
Хреновые наши дела, господин военный обозреватель…
Даже в маленькой, но безумно гордой республике Ичкерии подобного дерьма как-то до сих пор удавалось избегать, а тут…
Сложенные из здоровенных камней сырые подвальные стены.
Тусклая сороковаттная лампочка на голом шнуре.
Орать — совершенно бесполезно, звукоизоляция, похоже, идеальная.
У противоположной стены — грубо сколоченный деревянный стол, несколько таких же стульев и табуреток.
Дополняют картину трое небритых кавказцев и красивая русоволосая девица с гордым, будто из алебастра выточенным лицом.
Камея просто мраморная, а не профиль…
Говорила тебе мама в детстве, Глеб, Царствие ей Небесное, что надо избегать дурных компаний.
Не послушался, дурак.
Теперь вот расхлебывай…
Один из кавказцев, почувствовав взгляд Глеба, обернулся, ткнул локтем в бок другого, видимо, старшего. Тот смерил Ларина тяжелым холодным взглядом, потом, не торопясь, подошел к пленнику вплотную и, кряхтя, присел на корточки.
Пахло от него, надо сказать, преотвратительно.
Тяжелыми метрами опускающейся на грудь холодной и сырой могильной земли.
Кавказец поцокал языком, достал из кармана пачку сигарет, вынул одну, прикурил, вставил фильтр в уголок ларинского рта, дождался, пока тот несколько раз жадно затянется, и вышиб окурок резким и хлестким ударом ладони.
Едва ли не вместе с челюстью.
И все это — молча.
Бывает.
Глеб сплюнул мгновенно ставшую кровавой слюну. Пока — в сторону сплюнул, не на кавказца.
Незачем его уж совсем-то злить.
Пока.
Кавказец недобро усмехнулся и наконец-то разжал губы:
— Ну, старый знакомый, я ж тебе говорил: уезжай в свою Москву.
Глеб попытался изобразить пожатие плечами.
Насколько позволяли плотно приковавшие руки к трубе браслеты наручников.
— Я — человек подневольный…
И снова потерял сознание после жесткого, акцентированного удара в подбородок.
Просто вспышка в глазах.
И все.
Тишина.
Пришел в себя только минут через несколько, оттого что по лицу медленно стекала струйка теплой, вонючей жидкости.
Приоткрыл глаза.
Точно.
Тьфу, гадость…
Прямо перед ним, осклабившись, застегивал ширинку один из «младших» кавказцев.
Ладно, сука…
Будем живы — сочтемся.