Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я удивляюсь этому, — прервала вдова. — Разве уже чувствуя суд общественного мнения за многие дела, он решил оправдаться.
— Вы так безжалостно о нем судите, — отозвался Мечислав с упреком.
— Я эхо того, что говорят о нем — не услышите ничего другого.
— О, люди так злы!
— Если действительно он будет вам помогать, как обещает, я сделаюсь его защитницей, — прибавила пани Серафима. — Я иначе не могу этого объяснить, как желанием оправдаться в общественном мнении.
— Стало быть, вы не допускаете, чтоб раз в жизни он мог сделать доброе дело от чистого сердца?
— Потому что характеры всегда логичны, — возразила пани Серафима. — Кто умеет любить, любит, кто зол, тот должен быть злым до конца.
— А светлые минуты, вдохновение, обаяние добра?
— Будем верить в это, пан Мечислав, это утешительно.
— Разве вам нужно утешение? — сказал Мечислав, засмеявшись.
— Конечно, — отвечала, покраснев, вдова, — с моей точки зрения, свет достоин осуждения.
— Это ужасно. А что же мы?
— Вы одни неподсудны, но только вас ведь всего двое.
— Это незаслуженно, — возразил Мечислав, — я не причисляю себя к святым, разве что Люсю.
— В самом деле, — сказала, смеясь, вдова, — и знаете почему? Потому что недоверчивы, холодны и не так искренни, как свойственно молодости.
Люся вскочила со стула.
— О, дорогая моя! — сказала она. — Мечислав не холоден, не неблагодарен, а робок. Верьте мне, я его знаю. Он боится высказать, что у него на душе.
Пани Серафима покраснела и обратила это в шутку.
— Мы ведь старые друзья, — молвила она, — и я также знаю пана Мечислава, но должна сказать кое-что в свое оправдание! Мы так давно знакомы, живем дружно, и не было случая, чтобы пан Мечислав обратился ко мне как бы к сестре, пришел ко мне и сказал: "Сделайте мне вот это, помогите в этом". Никогда! Он предпочитал искать… не скажу кого, чем обратиться ко мне…
Пани Серафима проговорила это с живостью, Люся опустила глаза, Мечислав смутился.
— О пани Серафима! — отозвалась наконец Людвика, подымая глаза на нее. — Отношения людей, положение которых в жизни неодинаково, тогда только могут поддерживаться, когда человек умеет сохранить чувство собственного достоинства.
— Но ведь тут нет того доверия, той откровенности, какой бы мне хотелось! — воскликнула вдова, подавая руку Мечиславу. — Простите мне упрек, но он от чистого сердца.
В то время когда происходило вышеописанное, Мартиньян мучился в своих Занокцицах под беспокойным надзором матери. Пана Бабинская не спускала с него глаз, особенно после его неосторожной первой поездки, о которой она знала, потому что последующие удавалось скрыть от нее. Мучила она сына из сильной материнской любви, из боязни, чтобы кто-нибудь не отнял у нее этой драгоценности. О Люсе и Мечиславе невозможно было вспомнить при ней; она называла племянницу не иначе, как змеей, а для Мечислава был у нее целый ряд эпитетов, варьировавшихся, смотря по расположению духа, но одинаково "любезных" и выразительных. Все беды и несчастья сына она приписывала влиянию Люси и ее интриг, которые, как она предполагала, не прекращались. Пан Пачосский, добровольный связной, мог удержаться на месте благодаря только геройской защите Мартиньяна. Пан Бабинский молчал с обычной покорностью жене, хотя и далеко не разделял ее мнения. Иногда, несмотря на многолетний обычай послушания, он даже: осмеливался высказаться… Но ему немедленно устраивали страшную головомойку, и он умолкал…
Мартиньян сердился, изворачивался, мучился, но не смел восстать против матери. Несколько раз в неделю пани Бабинская приезжала в Занокцицы удостовериться лично, что сын занимается) хозяйством, заставала его со стихотворениями в руках, бледного, несчастного, и сердилась, что ничего не могла поделать. Впрочем, любовь и эту страсть к поэзии она приписывала добряку пану Пачосскому и его воспитанию. Она старалась даже сбыть последнего, но Мартиньян мужественно защищал его. Жалела немного пани Бабинская, что не женила сына хоть бы на Адольфине, не сомневаясь, что могла б достигнуть этого, если б захотела. Брак, по ее мнению, выбил бы из головы юноши любовь, а невеста принадлежала к хорошему семейству, была богата, и к тому же их имения граничили. Но было уже поздно.
Адольфина вышла замуж и, как говорили, приводила доброго пана Драминского в отчаяние своими странностями и грустью, которой ничто не могло рассеять. Пани Бабинская была убеждена, что эта особа влюблена в Мартиньяна; она полагала, что все девицы должны были влюбляться в него.
Мартиньян, верный своей привязанности, в одиночестве еще пламеннее любил Люсю. Страсть эта не только не проходила, а, напротив, казалось, увеличивалась. Между тем мать была неумолима.
Сам пан Бабинский беспокоился. Бедняга был очень недалек, но имел доброе сердце. Ездил он в Занокцицы под предлогом хозяйства, а в сущности, узнать о положении сына и каждый раз возвращался всей более встревоженным. Однажды он встретил пана Пачосского в саду.
— Ну, что же будет с Мартиньяном? — спросил он. — Как вам кажется?
— Не знаю, — отвечал пан Пачосский, — известно только из опыта и многих примеров из древности и новейшей истории, что любовь в сердце юноши могущественная сила, которую не следует удерживать, как пар в котле, потому что разорвет котел. Правда, я сам знал одного провиантского писаря, который из любви к некой пани Вильчевской, выстрелил в себя и всю жизнь был калекой, потому что не насмерть застрелился. О, есть тысячи подобных примеров!
— Что ж тут делать? Должно же быть лекарство, хоть я, простой человек, и не знаю какое.
— Позвольте, — отозвался тихим голосом педагог, — если б пан Мартиньян влюбился действительно в какую-нибудь девицу низкого звания или легкого поведения, какие встречаются в городах… а ведь кузина, прелестная, молодая, отлично воспитанная.
— Знаю, знаю, — отвечал пан Бабинский, — но об этом и говорить нечего. Жена моя женщина умная, и она имеет свои резоны, самые верные. Об этом не может быть речи. Мы оба с тобой этого не понимаем… а что она знает, то уж как по написанному.
— В таком случае и помочь нечем! — воскликнул Пачосский.
— А время? — спросил пан Бабинский. — Я слышал и от жены, и от других, что время много значит в таких случаях.
— Конечно, но ведь это может продолжаться двадцать лет.
Пан Бабинский рассмеялся.
— Э! Да ведь она сделается тогда старой девой.
— Но любовь, зародившаяся в эти лета, когда чувства достигают самой могущественной силы, может продолжаться до седых волос.
— Что ты говоришь? — воскликнул пан Бабинский. — Это было бы волшебство!
— И есть волшебство. Я на вашем месте старался бы исподволь влиять на пани, и, может быть,