Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не пытаюсь занять ничьего места, принизить твои чувства к близким тебе людям. Но место, которое я определил для себя, должно быть на порядок выше всех отношений, связывающих тебя сегодня. На меньшее я не согласен. И первое, что для этого надо, это услышать от тебя признание в любви. Думаешь, мне было легко произнести эти слова впервые в жизни. Но я перешел свой Рубикон.
– И все же это ровным счетом ничего не значит. В Питере у меня есть подруга. Так вот она минимум раз пять признавалась мальчишкам в любви… И каждый раз – на всю жизнь. А сейчас ждет ребенка и не знает от кого из этих пятерых… У меня же все это уже было. Я уже через это однажды прошла. Больше не хочу. Не хочу ошибиться.
Женя вздрогнул. В его испуганных глазах сверкнул и тут же погас так и не родившийся вопрос. Взгляд обратился внутрь. Женька замкнулся. Он был обиженно-задумчив. Маша первый раз видела, что Женя уступил в споре. Правда, уступил ли? Кто его разберет.
18 декабря, понедельник
– Поехали со мной.
– Куда? – У Маши были совсем другие планы на вечер, хотя, сказать по правде, весьма прозаичные.
– Разве это так уж важно? Со мной.
– Если с тобой, то не важно. Но только не сегодня. Надо готовиться к контрольной. Я еще ничего не учила. Если схвачу трояк перед самыми каникулами, мне труба, сам знаешь.
– Другого раза может не случиться. А ты, значит, позанимаешься ночью.
– А спать когда?
– Во сне жизнь проходит.
– Поехали. Но если я не получу медаль из-за твоей блажи – это будет на твоей совести.
– Ты получишь свою медаль… А даже если не поспишь, все равно не пожалеешь, – сразу повеселев, добавил Женя загадочно.
Они вынырнули из метро на Таганке и запетляли какими-то немыслимыми улочками, сформированными гигантским грейдером. Управляемый не слишком трезвым водителем, он прошелся, сдвигая к обочине отслужившие свое двухэтажки, обветшалые, полузаброшенные, полуживые. Деревянные либо ободранно-штукатурные стены, заплаточные крыши, крошечные, навеки погасшие окна с подслеповатыми потрескавшимися стеклами в старомодных резных оправах, – Маша не ожидала увидеть этот позапрошлый век в убогом старокупеческом его проявлении в самом центре столицы. По всему было ясно, что вся эта архитектура давно умерших форм не более чем кладбище призраков исчезающей Москвы. Отдельные представители этого обшарпанного сообщества еще носили следы претензии на былое изящество. Таков был двухпалубный деревянный некрашеный дом, весь улепленный осыпающейся резьбой. К нему они и свернули.
Бревенчатое скособоченное существо спало, хотя ступени тут же настороженно скрипнули под их ногами, предупреждая о вторжении. В сравнении с его соседями данное строение было явно живым: окна, посаженные за железные решетки, хоть и не светились, но форточки были открыты, железная дверь не оставляла надежд бомжам, которые, судя по всему, должны были обитать в округе. Женя на ощупь всковырнул ключом замок и открыл дверь в глухую темноту:
– Жутко?
– С тобой – нет, – и Маша перешагнула через порог.
Женя взял ее за руку и, осторожно ступая вслепую, провел на середину довольно просторного, заставленного черными тенями помещения. Здесь он оставил Машу одну, чтобы вернуться и запереть дверь.
– Что это? Куда мы пришли?
Вместо ответа щелкнул выключатель. Маша зажмурилась от неожиданно яркого, всезаливающего дневного света. Люминесцентные лампы без рассеивателей расчертили потолок на равные квадраты. Через несколько секунд зрение адаптировалось.
Она стояла посреди зала, занимавшего весь первый этаж. Деревянная в итальянском стиле лестница с закрученными перилами вела наверх. Со всех сторон Машу окружали мольберты, гипсовые изваяния, мраморные сеченые глыбы, глиняные и пластилиновые причудливые формы, из-под которых проступали человеческие лица, конские головы или прорастали из толщи камня женские и мужские фигуры. Их было много. Они были здесь повсюду. Некоторые уже родились и казались вполне законченными, другие лишь грубыми намеками позволяли угадывать в себе будущее произведение.
Она переходила от мольберта к мольберту, от работы к работе. Порой она видела – это урок. Вот один и тот же натюрморт на нескольких картинах. Старый затертый томик Библии в кожаном, потемневшем от времени переплете, подсвечник с оплывшим, только что потушенным, еще чадящим огарком, брошенные очки со сломанной дужкой. А на соседних ватманах – грифельный набросок обнаженной девушки, сидящей в профиль, подтянув колени к подбородку. Рисунков было несколько, и все они походили друг на друга, но каждый отражал свое особое эмоциональное восприятие. Вот – бесстыдное рассматривание обнаженного тела, здесь – фотографическая точность полутеней, следующий – подернутая туманом вечная романтическая загадка женской красоты, которую способны оценить не только мужчины.
– Надо же. Вы рисуете обнаженную натуру? Интересно, кто же вам позирует?
– С этим нет проблем. Проблема найти для этого деньги.
– Не могу себе представить. И ты тоже ее рисовал?
– Конечно. Последний рисунок, что ты смотрела, – мой.
Маша вернулась к оставленной работе. Задумалась.
– Она красивая. Как ее зовут?
– Маш, к натурщицам не ревнуют.
– Мне не нравится, что ты рисуешь чужих обнаженных девушек.
– Чужих?
– Фу, не лови меня на оговорках.
– Все оговорки – по Фрейду. Ты хотела бы, чтобы я рисовал тебя?
Маша молча прошла к невысокому подиуму в конце зала. Поднялась.
Сделала два шага в одну сторону, в обратную. Подиум был совсем небольшой. Посередине стоял простой деревянный стул. Она присела на край и посмотрела отсюда на Монмартика. Он улыбнулся. Маша снова не выдержала его взгляда. Мурашки защекотали кожу. Она вскочила и спрыгнула на пол.
– Никогда в жизни, – она мотанула головой, распугивая дурацкие мысли. – Скажи, а Рита тоже натурщица?
– Нет. Рита не натурщица. Но и к ней тоже не ревнуют. Ее нет.
– Она умерла?
Женя странно посмотрел на Машу.
– Она осталась в другой жизни.
– Сколько у тебя жизней?
– Одна. Просто я только-только рождаюсь.
– Почему у себя дома ты мне сказал, что ты не художник?
– Потому что это правда. Я не пишу картины. Немножко умею, но не люблю. Графика не в счет. Мне не нравится представлять сложные, объемные вещи в виде гербария, засушенного на листе бумаги или картона. Другое дело передать все формы, все нюансы, любую мелочь, из которых возникает образ. Жизнь всегда трехмерна.
– Мне кажется, скульптура в тысячу раз сложнее, чем живопись. Каждая из тысяч и тысяч точек теперь имеет третье измерение. Как можно предусмотреть все? Особенно когда режешь из дерева или камня. Одно неверное движение, и исправить уже ничего невозможно.