Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рябинин тяжело поднялся с дивана. Сон получился не страшный, даже веселый. В снах, как и в кино, неважно, что показывают, а важно, как показывают.
— Даже снов человеческих не снится, — сказал он вслух.
Они ему виделись двух типов: страшные и хлопотливые. Страшные бывали редко. Чаще смотрелись хлопотливые, как и его жизнь. И те, и другие сбывались с точностью графика. Страшные — были к неприятности. У какого следователя не случается неприятностей? Хлопотливые — какие–нибудь пожары, бега, собрания — к хлопотам, а они у следователя ежедневно.
Но были и третьи сны: неясные, непонятные, дрожащие синеватым рассветным воздухом… В них причудливо соединялось самое дорогое для него, которое ложилось на вечно больную рану, потому что самое дорогое всегда болит. В этих синеватых снах мелькала его семилетняя Иринка, которую он боялся обделить интересным детством. Мелькала Лида, которой боялся не дать счастья… Мелькал его отец, которому теперь он ничего не даст, да тот бы и не взял ничего, как всю жизнь ни капли не взял лишнего у государства. В этих снах бежали теплые ветры, невероятно по–русски пахли березы, руки матери мыли ему голову теплой водой, и мир еще казался алмазно–свежим, каким бывает солнечное утро только в детстве… От этих снов он просыпался и уже не мог уснуть до утра. Но они снились только ночью и редко — может быть, несколько раз за всю жизнь — и оставались в памяти на всю жизнь.
Проспал он часа два. По радио передавали дневную зарядку. Свежесть не появилась. Болела голова, вялое тело висело само по себе, как сброшенный мятый костюм. Во рту растекалась горечь.
Рябинин попробовал сделать несколько упражнений с гантелями, но в висках сразу болезненно застучало. Он принял теплый душ, и вроде бы стало полегче. Крепкий чай, любимый его напиток, который он пил часто, как старушка, освежил больше сна.
После чая Рябинин начал бесцельно бродить по квартире. На столе лежала торопливая записка: «Ушла в магазин, скоро вернусь. Спи побольше». Днем спать побольше он не мог. Получалось ни то ни се: ни работа, ни отдых.
Сидеть дома один Рябинин не любил. Даже если работал за своим столом, ему нравилось, что мимо ходит Лида, копошится по углам Иринка, и обе без конца мешают и пристают с разными вопросами. Оставшись один, он сразу впадал в грусть, как невзятый в кино ребенок, и не мог видеть квартиры. Лидины янтарные бусы казались брошенными, будто они больше никогда не лягут на ее грудь. На Иринкину куклу, самую обтрепанную и плюгавую, которую он все хотел спустить в мусоропровод, сейчас смотрел, как на саму Иринку…
Зазвонил телефон, и Рябинин обрадовался — мысли об Иринке, которая была за городом, довели бы его до тоски.
— Слушаю.
— Сергей Георгиевич, — ошалело сказал Петельников, — поймали!
— Брось шутить, я не выспался.
— Да в камере сидит!
Рябинин вылез из кресла, не зная, что спросить и что сказать, — не мог поверить, что его теория сработала так быстро.
— Ну и что? — задал он дурацкий вопрос.
— Я машину за тобой послал. Задержанная требует следователя.
— Сама?
— Сама. Только, — замялся Петельников, — по–моему, это не та, а ее соучастница.
— Не та?
— Я уж начинаю путаться. Ходила и заглядывала в телеграммы, фамилию не называет, документы не предъявляет. По–моему, соучастница. А может, сама. Волосы русалочьи, наверняка парик.
— Одеваюсь, — сказал Рябинин и повесил трубку.
Есть и у следователя радости. Обвиняемый признался — значит, поверил, раскаялся. «Глухарь» раскрылся — значит, дрянь больше не гуляет на свободе. Дело в суд направил и прекратил — значит, сумел разобраться. Потерпевший пришел спасибо сказать — что может быть приятнее! Есть у следователя радости, и всегда они связаны с одним — с торжеством истины.
Он мчался в машине по городу, мысленно подталкивая ее по забитым улицам. Ему не терпелось, и в одном месте шофер, словно уловив его состояние, гуднул сиреной. Доехали они быстро — минут за двадцать.
Рябинин выскочил из кабины и бросился к зданию аэропорта. Он не знал, где находится пикет милиции. Как назло не было ни милиционера, ни дежурного по аэропорту. Он уже пробежал два зала ожидания, оказался на летном поле, где его и поймал Петельников.
— Опять галстук новый? — радостно спросил Рябинин,
— Конечно! — засмеялся Петельников, хотя оба понимали, что радуются они не галстуку.
— Значит, так, — на ходу говорил Рябинин. — В пикете ее обыщем и повезем допрашивать в прокуратуру.
— Конечно, — опять весело согласился инспектор.
Пикет состоял из небольшой комнаты со столом и маленькой камеры для пьяных. В комнате сидели оперативники, которые при их появлении встали.
— На всякий случай двое сидят с ней, — объяснил Петельников. — Пока ведь не обыскана.
— Нужно трех женщин, — сказал Рябинин. — Двух понятых и одну оперработницу для обыска.
Петельников что–то шепнул одному из ребят, и тот моментально исчез.
Поправив галстук, Рябинин вошел в камеру и замер — в голову бросилась жаркая кровь, от которой, кажется, шевельнулись на затылке волосы и осели очки на переносице…
Посреди камеры стояла его жена.
Великие слова Рябинин старался не произносить: по пустякам не поворачивался язык, а крупных событий в жизни случалось немного. К таким большим понятиям он относил и слово «любовь». Ему казалось, что они с Лидой его вроде бы ни разу не употребили — не было нужды, как здоровому человеку нет нужды говорить о здоровье.
Рябинин, Лида и Петельников сидели в ресторане аэропорта. Инспектор с удовольствием ел солянку — он вообще много ел. Лида рассеянно ковыряла блинчики с мясом. Рябинин свои полпорции уже съел. Он смотрел на жену, то и дело поправлял очки, которые в жарком помещении всегда съезжали, и думал о ней, о женщине…
В основе цивилизации лежит гуманизм. В основе гуманизма лежит жалость. А вся жалость — у женщины. Да и детей рожают женщины, и жертвуют собой чаще женщины, и мужчины зачастую стараются ради женщин…
— Лида, — деликатно прожевав, спросил Петельников, — я все–таки не совсем понимаю