Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, когда я уже оделся и мы обнимались у двери: «Дуться на этот раз не будешь?» — спросила она. Дуться не буду, ответил я.
Я узнал ее лестничную клетку. Помню, подумал, как все между нами вернулось в начальную точку: ночь, проведенная вместе, ничего не изменила, не уравновесила, и несмотря на то что от студенчества меня теперь отделяли многие годы и отношения, я остался таким же ранимым и уязвимым, как в ту далекую зимнюю февральскую ночь на последнем курсе, когда мы засиделись и в итоге рухнули на один диван и заснули после того, как две ночи подряд без сна переводили Оруэлла на греческий — это был наш общий дипломный проект. В нашем случае время ничего не изменило.
Когда я вышел из парадной на тротуар, одно случилось иначе: я не направился прямиком в ларек на другой стороне улицы за сигаретами. Я снова бросил курить. Она как-то раз пожаловалась, что ото всех моих вещей несет табаком. Я хотел показать ей, что покончил с прошлым и двинулся по жизни дальше. Вот только забыл ей об этом сказать, а теперь уже и смысла не было.
После этих выходных мы больше не виделись. Зато бесконечно переписывались по электронной почте. Я пытался показать, что давно освоил правило держаться на расстоянии (если ей хочется именно этого), что никогда не стану навязываться и останусь другом на удалении, которому нет нужды прикидываться, что он просто друг. Если она захочет, все это можно отлить в другую форму, а можно убрать с глаз долой, как убирают непроданную одежду с магазинной витрины, сваливают в кучу, а потом отправляют в какие-нибудь комиссионки или пострадавшим от урагана. «Дружба-уцененка», называл это я. «Неликвид», фыркала она.
Тем не менее в письмах мы оставались любовниками, будто в крови гуляла лихорадка. Увидев ее имя на экране, я терял способность думать про всех и вся. Прикидываться, что можно подождать, было бессмысленно. Я бросал все свои дела, закрывал дверь, если находился на работе, приглушал все звуки окрестной жизни и думал про нее, только про нее, разве что не повторял ее имя, а случалось, что и повторял — несколько слов сами срывались с губ, и потом я в точности воспроизводил их в письме в надежде, что они долетят до ее экрана и произведут эффект этих новейших медицинских препаратов, которые способны мгновенно подхлестнуть одну крошечную камеру сердца, никак не влияя на остальные три. То были не письма, а вскрики. Слова, которые бередили мне душу даже сильнее оттого, что я переносил их из тела на клавиатуру, которые вырывались из меня, будто стрелы, обмакнутые в кровь, семя и вино. Мне хотелось, чтобы эти слова вызывали в ней извержения так же, как ее — во мне, точно закопанные в землю бомбы, из тех, что приводят в действие дистанционно, когда ты ждешь этого меньше всего.
Дома, по вечерам, я перечитывал письма, полученные за день, размышлял над каждым словом и приходил в возбуждение, поскольку даже сильнее, чем сами ее слова, заводило меня, что возбуждение придется перенести на экран прямо по мере того, как оно заполняет мое чрево и чресла. Я выискивал нужные цепочки слов, как собака вынюхивает кость, а потом, отыскав или решив, что отыскала, трепещет от радости, даже если кость ей швырнули по чистой случайности. Стоило мне представить ее себе в тот поздний пятничный вечер после вечеринки, когда она сказала, что ей очень нравится со мной в постели, — лучше, чем со всеми, кого она знает, — и у меня возникало желание выкрикнуть, что не было в моей жизни минуты более значимой, чем та, когда она произнесла: «Смотри на меня, когда будешь кончать». Я признался ей, что именно это и было для меня особенным в той ночи: не то, что она знала всю мою подноготную и именно это ее знание возбуждало меня всякий раз, когда я думал о слиянии наших тел, а то, что мы смотрели друг на друга именно так, как ей того хотелось, — и она сказала мне, что ей этого хочется, в тот миг мы с ней были одна жизнь, один голос, одно большое вневременное нечто, раздробленное на две бессмысленные половинки, называемые людьми. Два дерева, сросшиеся по воле природы, влечения, самого времени.
Таково свойство электронной переписки. Мы больше откровенничаем и меньше сдерживаемся, потому что слова как бы вырываются сами и как бы идут не в счет, подобно тем словам, которые мы облачком пара выдыхаем в постели, от чистого сердца, но с толикой лукавства.
«Ты — моя жизнь», — написал я ей в конце концов. «Знаю», — ответила она. «Что, правда?»
«Конечно. Иначе зачем нам писать друг другу каждый день?»
Тогда я поведал ей, что то сдобнобулочное чувство, когда она опустилась на меня за столом у своих родителей, до сих пор заставляет меня твердеть одинокими ночами.
В этой сетевой переписке от одного к другому перетекала неведомая субстанция. В электронных письмах существовало некое «мы».
При этом переписка была и нашим кошмаром.
«Не могу больше писать, — признавалась ты. — Эти письма губят все остальное, что у меня есть».
«И почему это должно меня останавливать?» — думал я. Я мечтал о гибели всего остального в ее жизни. Хотелось все это замарать, испортить, четвертовать. Она обижалась, когда я переступал черту и вторгался в ее личную жизнь. Я обижался, что она отказывается вторгаться в мою. Через несколько минут после сильнейшего возбуждения неточное слово или оборот фразы, не совсем соответствующий остальному, внезапно вставали между нами и развеивали чары. В ее слова вкрадывалась невысказанная насмешка, в мои — презрение, ни один из нас не умел сдерживать собственную желчность и сносить чужую. На то, чтобы вернуть к жизни трепет желания, уходили долгие дни. «Вот, смотри, какая я хорошая», — писала она, отлично сознавая скрытую иронию этих слов. Мне не нравился ее задиристый или язвительный тон. Он был губителен для пыла той единственной ночи, которую я не хотел забывать.
Спустя несколько недель мы мирились. Но повсюду оставались синяки. Пытались поддерживать огонь шутками, пробовали обходные ходы и неявные извинения, однако было ясно: угли покрываются золой. Все это время мы тащились на запасном колесе, пытаясь нагнать то, чего впереди не было вовсе, — или, может, оно было заперто в некоем мистическом сундуке нашего воображения. Нужно было прекратить все это много недель назад, писала она. Вообще не нужно было начинать, отвечал я. Так ничего и не начиналось, огрызалась она. Затея-то бессмысленная, верно? Совершенно. То-то же.
Правда в ее устах никогда не облекалась в бархатные ножны. Она блистала зазубренным клинком. И язык этой правды был зазубренным.
После трех таких вспышек переписка оборвалась. Ни ей, ни мне не хотелось ее возобновлять: если возобновить, непонятно, как потом обходить неизбежные будущие склоки. Извинения казались убогими, откровения — поверхностными. Мы смирились.
— Так и знала, что здесь тебя встречу, — сказала она, когда через четыре года мы встретились на книжном сборище на Парк-авеню. Наткнувшись на меня, она, похоже, возликовала, а я, поняв, что она этого не скрывает, тоже не стал таиться. Она пришла со своим автором. «И где он?» — поинтересовался я. Она указала на дядечку лет сорока, больше похожего на кинозвезду. Он беседовал с тремя дамами. «С виду настоящий щеголь и ни следа угрюмости», — сказал я, ввернув то прежнее словцо, чтобы она видела: я не забыл. «Да, зато тщеславия выше крыши», — фыркнула она, разве что не брызгая сарказмом. Мы вернулись в привычную колею, как будто в то утро завтракали вместе, а накануне вместе ужинали. Мероприятие нынче с шести до восьми. Я собираюсь оставаться до конца? — спросила она. Только если она останется. Мы дружно усмехнулись.