Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В один прекрасный вечер Дикон рассказал ей все, включая захватывающие дух подробности о зарытом ключе, о малиновке, о тайне, которую Мери решила никому не открывать, – при этом красивое лицо миссис Соуэрби то краснело, то бледнело.
– А ведь хорошо, что эта маленькая девочка приехала в Миссельтуэйт-Мэнор, – сказала она. – И сама она переменилась, и его спасла. Сам стоял на ногах! А мы-то все думали, что бедняжка полоумный и что у него ни одной прямой кости в теле нет! А как все в доме думают о том, почему он такой веселый и ни на что не жалуется? – спросила она.
– Они не знают, что и подумать, – ответил Дикон. – У него каждый день меняется лицо: оно полнее и не такое острое и уже не похоже на восковое. Но ему иногда надо жаловаться, – добавил он, ухмыляясь.
– Почему такое? – спросила миссис Соуэрби.
– Он это делает, чтобы они не догадались, что случилось. Если бы доктор узнал, что Колин умеет стоять на ногах, он бы написал мистеру Крэвену про это. А Колин приберегает это для себя. Он каждый день будет упражняться и призывать волшебную силу, пока приедет его отец; а тогда он собирается войти к нему в комнату и показать ему, что он совсем прямой, как другие мальчики. Он и Мери думают, что всего лучше будет, если он иногда будет стонать и капризничать, чтобы сбить людей с толку.
Миссис Соуэрби засмеялась тихим, приятным смехом, прежде чем он успел кончить последнюю фразу.
– Да, этой парочке очень весело, я ручаюсь, – сказала она. – Они устраивают себе из этого настоящее представление, а дети ничего так не любят, как представлять что-нибудь. Расскажи-ка, что они там делают, Дикон!
Дикон перестал полоть и присел на корточки. Его глаза весело блестели.
– Каждый раз, когда Колин выходит, его сносят на руках в кресло, – пояснил он. – И он всегда сердится на Джона за то, что он несет его недостаточно осторожно. Он всегда притворяется таким беспомощным, что никогда не подымает головы, пока дом не скроется из виду. И когда его сажают в кресло, он ворчит и капризничает… Ему и Мери это очень нравится, и когда он стонет и жалуется, она всегда говорит: «Бедный Колин! Тебе очень больно? Неужели ты так слаб?», но иногда они с трудом удерживаются от смеха. А когда мы забираемся в сад, они хохочут до упаду и всегда прячут лица в подушки Колина, чтобы не услышали садовники, если они поблизости.
– Чем больше они смеются, тем лучше для них, – сказала миссис Соуэрби, все еще улыбаясь. – Хороший, здоровый детский смех куда лучше всяких пилюль. Эта парочка растолстеет, это верно!
– Они и так толстеют, – сказал Дикон. – Они всегда так голодны, что не знают, как бы достать еще поесть, чтобы не было подозрительно. Колин говорит, что если он будет просить еще еды, то они не поверят, что он больной…
– Знаешь, что я тебе скажу, мой мальчик, – сказала миссис Соуэрби, когда, наконец, перестала смеяться. – Я думаю, что им можно помочь. Когда ты пойдешь к ним утром, захвати с собой кувшин парного молока, и я им испеку пирог или крендель с изюмом. Нет ничего лучше хлеба с парным молоком. Этим можно будет заморить червячка, пока они будут в саду, а уж дома можно будет закончить трапезу лакомыми блюдами.
– Мама, да ты просто чудо! – с восторгом сказал Дикон. – Ты всегда придумаешь, как выпутаться из беды. А то они вчера не знали, как обойтись, чтобы не просить еще поесть.
– Эти дети теперь растут быстро и оба поправляются, а такие дети все равно что волчата: для них еда – это плоть и кровь, – сказала миссис Соуэрби, улыбаясь такой же широкой улыбкой, как Дикон. – А им теперь очень весело, это верно! – добавила она.
Она была вполне права, эта добрая женщина-мать, особенно тогда, когда говорила, что «представление» будет для них большим удовольствием. Мери и Колин находили это необыкновенно забавным. Эту идею – оградить себя от подозрений – невольно внушила им сначала сбитая с толку сиделка, а потом сам доктор Крэвен.
– Аппетит у вас заметно улучшается, мистер Колин, – сказала однажды сиделка. – Прежде вы, бывало, ничего не ели и многое вам вредило…
– А теперь мне ничего не вредит, – ответил Колин, но увидев, что сиделка с любопытством смотрит на него, он вдруг вспомнил, что ему, пожалуй, не следовало еще казаться таким здоровым. – По крайней мере, это не случается так часто, как прежде. Это от свежего воздуха, – прибавил он.
– Быть может, – сказала сиделка, все еще с недоумением глядя на него, – но мне надо об этом поговорить с доктором Крэвеном.
– Как она глядела на тебя! – сказала Мери, когда сиделка ушла. – Она как будто думала, что ей надо кое-что разузнать!
– Я не хочу, чтобы она узнала! – сказал Колин. – Никто не должен ничего знать.
Когда доктор Крэвен зашел в это же утро, он тоже казался удивленным. Он задал несколько вопросов, к великой досаде Колина.
– Ты очень долго бываешь в саду, – намекнул он. – Куда тебя возят?
Колин принял свой любимый вид – высокомерного равнодушия.
– Я никому не скажу, куда меня возят, – сказал он. – Меня везут, куда мне нравится, и всем приказано не попадаться мне на глаза. Я не хочу, чтобы меня стерегли и глазели на меня. Вы это знаете.
– Ты весь день проводишь вне дома, но мне кажется, что это тебе не повредило… Сиделка говорит, что ты теперь ешь гораздо больше, чем прежде.
– А может быть, это тоже болезнь, – сказал Колин под влиянием внезапного внушения.
– Не думаю, потому что это тебе, очевидно, не вредит, – сказал доктор. – Ты быстро поправляешься, и цвет лица у тебя стал лучше.
– А может быть… я распух и у меня лихорадка, – сказал Колин, принимая удрученный и мрачный вид. – Люди, которые собираются умирать, всегда бывают какие-то особенные.
Доктор покачал головой. Он держал руку Колина и, засучив его рукав, пощупал ее.
– У тебя нет лихорадки, – сказал он озабоченно, – и ты пополнел, как здоровый человек. Если так будет продолжаться, мой мальчик, то вовсе не надо говорить о смерти. Твой отец будет очень счастлив, когда услышит об этой удивительной перемене.
– Я не хочу, чтоб ему говорили об этом! – разразился гневом Колин. – Для него это будет только разочарование, если мне опять станет хуже… А мне, пожалуй, сегодня же ночью станет хуже. У меня может сделаться лихорадка. Я чувствую, как будто она у меня теперь начинается. Я не хочу, чтобы моему отцу писали письма, не хочу, не хочу! Вы меня раздражаете, и вы знаете, что мне это вредно! У меня начинается жар! Я терпеть не могу, чтобы про меня писали, или говорили, или глазели на меня!
– Тише, тише, мой мальчик! – успокаивал его доктор. – Твоему отцу ничего не напишут без твоего позволения. Ты слишком чувствителен ко всему!
Он больше ничего не сказал относительно писем к отцу Колина, но предупредил сиделку, что об этом даже упоминать не следует в присутствии пациента.
– Мальчик очень поправился… это просто необыкновенно, – сказал он. – Конечно, он теперь добровольно делает то, чего мы не могли заставить его сделать. Но он все-таки очень легко раздражается, и не надо говорить ничего такого, что могло бы рассердить его.