Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такая точка зрения остается принципиально неизменной и тогда, когда Мейер в своей последующей статье{80} вновь обращается к данным проблемам, но уже в контексте теории информации, а не психологии. Он считает, что создание неопределенности и двусмысленности в той вероятностной последовательности, каковой является музыкальный дискурс, способно вызвать эмоцию. Стиль представляет собой систему вероятности, и осознание этой вероятности скрыто присутствует в слушателе, который рискует предугадывать возможное развитие. Наделить эстетическим смыслом какой-нибудь музыкальный дискурс – значит прояснить эту неопределенность и насладиться ею как весьма желанной. Поэтому Мейер утверждает, что «музыкальный смысл возникает лишь тогда, когда предшествующая ситуация, требуя оценить возможные варианты развития музыкального pattern, приводит к состоянию неопределенности в том, что касается темпоральной и тональной природы ожидаемого результата. Чем больше неопределенности, тем больше информации. Система, порождающая последовательность символов, согласованных с определенной вероятностью, называется корневым процессом, а его частный случай, в котором различные вероятности зависят от предыдущих событий, – марковским процессом, или марковской цепью»{81}. Если музыка представляет собой систему тональных влечений, в которых наличие одного музыкального события дает определенную вероятность его смены другим, тогда – если такое событие проходит незамеченным, поскольку совершается согласно привычному настрою уха – последующие неопределенность и эмоция (а значит, и информация) уменьшаются. Поскольку в марковской цепи неопределенность по мере развития цепи идет на убыль, композитор оказывается вынужденным постоянно создавать намеренную неопределенность, чтобы обогатить значение (читай: информацию) музыкального дискурса. Такова ситуация-саспенс, характерная для тонального развития, вынужденного постоянно бороться со скукой предугадываемой вероятности. Музыка, как и язык, содержит определенное количество избыточности, которую композитор всегда стремится удалить, чтобы усилить интерес слушателя. Но здесь Мейер возвращается к проблеме неизменности усвоенного мировосприятия и напоминает, что шум, характерный для музыкального дискурса, имеет не только акустическую, но и культурную природу: культурный шум возникает из-за несоразмерности нашей привычной настроенности на ответ (то есть усвоенным нами миром) и того ответа, которого требует музыкальный стиль; свое рассуждение он заканчивает полемической нотой в адрес современной музыки, которая, исключая избыточность, сводится к форме шума, мешающего нам реализовать смысл услышанного музыкального дискурса{82}. Иными словами, проблему колебания между информативной неупорядоченностью и полным непониманием – что уже занимало Моля – он намечает не как проблему, которую надо решить, а как опасность, которой надо избегать. Проводя различие между желанной и нежеланной неопределенностью, Мейер хотя и признает всю историчность любого воспринятого и усвоенного мира и его способность развиваться, но исключает внутри музыкального языка возможность такой трансформации усвоенных форм восприятия, которая могла бы привести к созданию совершенно новых миров. Таким образом, музыкальный язык представляет собой вероятностную систему, в которой невероятное вводится con juicio[38]. Здесь можно предположить, что с течением времени перечень возможных неопределенностей станет настолько обыденным, что по праву вольется в число вероятностей и незаметно станет настолько предугадываемым, что нечто, раньше бывшее информацией, станет чистой избыточностью; это обычно и происходит в худших образцах легкой музыки, где больше нет ни неожиданности, ни чувства, и, например, новая песня Клаудио Виллы кажется вполне предугадываемой и напоминает поздравительные открытки с готовым текстом, построенные на основе банальностей и лишенные дополнительной информации.
Каждый человек живет в рамках данной ему культурной модели и истолковывает свой опыт в соотнесении с миром воспринятых и усвоенных им форм: устойчивость такого мира принципиально важна для того, чтобы человек мог разумно действовать среди постоянных вызовов со стороны окружения и внедрять стимулы, порожденные внешними событиями, в совокупность органического опыта. Поэтому сохранение всей совокупности наших установок, не подвергая их беспорядочным изменениям, является одним из условий нашего существования как разумных существ. Однако между сохранением системы в качестве органического целого и сохранением ее в состоянии абсолютной неизменности есть определенная разница. Другим условием нашего выживания как существ мыслящих является способность развивать свой ум и восприятие – так, чтобы всякий новый опыт обогащал и изменял наши установки. Мир воспринятых форм должен оставаться органичным в том смысле, что он должен совершенствоваться гармонично, без сбоев и искажений, но все-таки должен совершенствоваться и, совершенствуясь, изменяться. По существу, именно это различие делает более динамичной и прогрессивной культурную модель западного человека в сравнении с моделью некоторых архаических народов. Последние таковы не потому, что культурная модель, которую они изначально выработали, была варварской и непригодной (напротив, она соответствовала ситуации, для которой была создана), а потому, что эта модель не развивалась; закоснев, и представители данной культуры утратили способность истолковывать ее в контексте всех ее возможностей и продолжали принимать изначальные установки как пустые формулы, как элементы ритуала, как ненарушаемые табу.
У нас не так уж много причин считать, что современная западная культурная модель является лучшей во всех отношениях, но одна из причин – ее пластичность, способность давать ответ на вызовы, созданные обстоятельствами, постоянно рождая новые формы приспособляемости и новые объяснения опыта (с которыми рано или поздно сообразуется индивидуальное и коллективное восприятие).
Все это, по сути дела, происходило в формах искусства, в сфере той «традиции», которая кажется неизменной и прочной, но которая в действительности только и делала, что непрестанно устанавливала новые правила и новые догмы в ходе нескончаемых революций. Каждый великий художник, работая в рамках данной ему системы, постоянно нарушал сложившиеся правила, открывая новые формальные возможности и выдвигая новые требования к восприятию; после Бетховена ожидания, которые переживал человек, слушавший симфонию Брамса, были, конечно, другими и более широкими в сравнении с теми, которые у него были до Бетховена и после Гайдна.
Тем не менее поэтика новой музыки, а вместе с нею все современное искусство вообще и, наконец, те, кто считает, что оно выражает неотъемлемые требования нашей культуры, упрекают классическую традицию в том, что даже эти формальные новшества и ожидания, характерные для восприятия, формировались внутри тех воспринятых и усвоенных форм,