Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но этого было мало. Он был последователен и планомерно пытался осуществить задуманное. Оставалась память о нем. Его будущее. Те, кто знали его, и станут о нем вспоминать. Те, кто узнают о нем из чужих рассказов. Те, кто представят его себе. Где‑то там, в будущем, его образ уже не принадлежал ему, менялся по чужим законам. Там он был несвободен. И тогда Джакобо решил всех запутать.
…Спустя год Галерея Академии получила дар от жертвователя, пожелавшего остаться неизвестным. Себастьяно дель Пьомбо, «Милон Кротонский разрывает руками древесный ствол». Решение было чрезвычайно смелым; можно сказать, беспрецедентным для того времени: дель Пьомбо изменил конец истории. Вместо пожилого атлета, который из последних сил пытается высвободить застрявшую в стволе дерева руку и уже слышит плотоядное урчание подступающих к нему хищников, он изобразил старика, который в задумчивости разглядывал лежавший у его ног ствол могучего дуба. Дуб был разорван на две части. Неудивительно, что картина вызвала ажиотаж; у дверей Академии выстроилась очередь желающих увидеть ее своими глазами. Один из посетителей галереи, правда, утверждал, что Милон на этой картине как две капли воды похож на одного художника, родом из Венеции, с которым он познакомился в Риме и чьего имени не помнил. За исключением того обстоятельства, что художник этот — молодой человек, а на картине все‑таки был изображен старик. Но его словам мало кто тогда придал значение.
Спустя еще полгода церковь Сан — Рокко получила в дар от анонимного мецената, решившего провести остаток своих дней в монастыре, прежде неизвестную картину Джорджоне «Виноградарь и его работники». На фоне скалистого пейзажа с редкими оливковыми деревьями Виноградарь разговаривал с крестьянином, протягивая ему монету. Рядом с ними, на плоском белом камне лежали ломти хлеба, и стоял глиняный кувшин. Невдалеке был изображен другой крестьянин, явно прислушивавшийся к их разговору. Вы уже, наверное, догадываетесь, кто послужил для него моделью.
…С годами картин становилось все больше: владельцы частных собраний получали наследство от дальних родственников, музеи и церкви — пожертвования. Надо сказать, что Джакобо не стремился заработать на картинах, изображавших его самого. Хотя мог бы. Но он считал, что перед ним стоит куда более важная задача. И, можно сказать, он добился своего. Люди помнили его, не отдавая себе в этом отчета, определив его в разные эпохи, одев в разные костюмы, в облике стариков, солдат, гуляк, моряков, святых, младенцев, мужчин и женщин, и даже, как утверждают, зверей. Если бы владельцы этих картин, встретившись, решили договориться о том, каким он был, у них бы ничего не получилось. Но им бы такое никогда не пришло в голову. А если бы вдруг пришло, они бы не знали, о ком друг друга спрашивать, и каким именем называть этого человека. Теперь Джакобо мог быть спокоен.
А спустя еще три года он исчез. Скорее всего, утонул. В тот период он обзавелся приятелями. С ним это случалось время от времени; наверное, вопреки его собственным намерениям. Со всеми он потом ссорился. Но эти приятели, видимо, пришлись ему особенно по душе и стали бывать у него дома. Они даже придумали название для своей компании: «клуб нищих». В честь канала и в честь самого Джакобо, который, несмотря на свою нелюдимость, стал у них кем‑то вроде вожака. Меж тем, и эти молодые люди происходили из состоятельных и даже знатных семей. Они приплывали к нему на гондолах, и, пока Джакобо с приятелями играли в студии в карты, поджидавшие их гондольеры играли в кости на набережной. По одной из версий, в тот вечер гондольеры повздорили друг с другом из‑за выигрыша; началась драка. Джакобо спустился на набережную, как был, в домашнем халате, подпоясанном бечевкой. По некоторым свидетельствам, он собирался не утихомиривать гондольеров, а, наоборот, их раззадорить, поскольку любил скандалы и потасовки. Но это, я уверен, выдумки. Как бы там ни было, с тех пор его никто никогда не видел. Разумеется, гондольеры отрицали свою причастность к произошедшему. Они утверждали, что никакой ссоры не было, что Джакобо был нарядно одет, и что он велел одному из них отвезти его тремя каналами восточнее. Якобы перевозивший Джакобо гондольер утверждал, что высадил его на набережной, как тот и просил. Тем вечером был густой туман, искусственное освещение в этих кварталах и сейчас не ахти, а тогда его, считайте, вообще не было. Только луна, редкие факелы, да окна светятся там, где еще спать не легли. Гондольер считал, что его пассажир оступился и упал в воду. Или поскользнулся — ступеньки на набережных очень скользкие, можете проверить. Гондольер этот оказался как раз человеком степенным и уважаемым, отцом четверых детей. С Джакобо он прежде не был знаком и никакого конфликта между ними на тот момент не было. Так что его свидетельству, похоже, можно было верить. К тому же, вскоре из канала, примерно в том месте, куда, по утверждению гондольера, он отвез Джакобо, выудили его пояс. Это был особый пояс — Джакобо рисовал себя в нем для картины Пьетро Лонги «Заморский гость на мосту Риальто», где он представал в облике индийского купца, окруженного толпой нарядно одетых горожан. Пояс был вышит золотыми нитями и украшен изумрудами. Нити, разумеется, на самом деле были холщовыми, а изумруды — стразами. Но грабители — если предположить, что Джакобо стал жертвой ограбления — могли поначалу этого не заметить. Куда направлялся Джакобо, и почему он надел этот пояс, так и осталось неясным. Спустя несколько месяцев разбирательство прекратили. Дело об исчезновении некоего Джакобо Мендиканте, неудачливого художника, обитавшего в квартале трущоб на северной окраине города, мало кого интересовало, по большому счету. И, в общем, можно предположить, что сам Джакобо был бы этим доволен.
Старик замолчал, глядя в окно. Ночь заканчивалась, желтый свет люстры смешивался с сероватым утренним светом, все больше ему уступая, растворяясь в нем.
— А теперь здесь я, — снова заговорил он, — я в нашей семье один такой. В роду у нас все были коммерсантами, а в последнее столетие — инженерами. А я вдруг обнаружил в себе способности к рисованию. Отец мой хотел, чтобы я изучал железнодорожное дело, как и он сам. А меня все эти рельсы и локомотивы совершенно не интересовали. Зато я мог проводить дни в Галерее Академии, исследуя, как передается соленость морской воды на картинах ведутистов, и как эти волны продолжаются в ломкости, кристальной четкости линий набережных и домов. Окончив школу, я уехал в Рим, изучать живопись. Надо сказать, что меня все время преследовало чувство неловкости — перед своим отцом. Я знал, что очень расстроил его своим решением, хотя он никогда и не говорил мне об этом. Я и сейчас так чувствую, хотя отца, как вы понимаете, уже давно нет в живых. И вот, однажды, кто‑то из родственников упомянул, едва ли ни в шутку, что у нас в семье уже был один художник — бездетный дядя моего прапрадедушки, и что он тоже учился в Риме, а потом вернулся в Венецию и никогда отсюда не выезжал. Я навел справки, узнал, что сохранился дневник, который вела его мать и, после долгих поисков и выяснений, нашел его. А потом оказалось, что во владении нашей семьи до сих пор находится вот эта студия. Она была заброшена, со времен Джакобо в ней, я так понимаю, никто и не жил. Мы с трудом отыскали ключ — на чердаке дома моего отца, в жестянке с моими детскими игрушками. Он лежал там среди ржавых гаек, мотков медной проволоки и сломанных перочинных ножей. Возможно, что в детстве я играл с ним, не догадываясь о его предназначении. Семья разрешила мне воспользоваться этим помещением. Я, как мог, отремонтировал его; воду из подвала, правда, так и не удалось откачать. И вот уже несколько десятков лет я здесь работаю.