Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако веревки ни у того ни у другого не оказалось, и прежде чем удивленный, но отнюдь не выбитый из колеи Нос догадался использовать пояс, послышались веселые голоса приближающихся герильясов.
— Стой там, Жмур! — пряча лицо бригадира в траве, растущей вокруг постамента, крикнул третий звеньевой. — Я тебе сюрприз приготовил. Сколько дашь за него?
— Смотря что за сюрприз, — был ответ.
— Тебе понравится! Подойди и глянь… Только учти, — добавил он, прикладывая нож к горлу бывшего бригадира, — пока о цене не сговоримся, жизнь его на волоске висит.
Стоявший за Жмурием упырь — Эйс Нарн, вспомнилось названное в часовне имя — потянул носом воздух и хохотнул:
— Ай да Дуря! Соглашайся на любую цену, Жмур, не прогадаешь. Дуря тебе славный подарок принес. Мы за ним гонялись, а Дуря со своим сопляком взял да и принес, будто с грядки выдернул!
— Хмур! — не выдержал волколак Дерибык, тоже учуявший командира.
Герильясы обступили схваченных.
— Ну ты ловец прирожденный, Дуря! — слышались похвалы. — Экий улов! Тут тебе и Тамас, тут и Хмур… А это, — добавил, рассмотрев лицо Персефония, Дерибык, — надо полагать, тот самый малахольный упырек из Лионеберге.
— Славно, — подхватил Эйс Нарн. — Если не возражаете, господа, я с него начну. Может, он и не друг бригадиру, но пускай Хмур хорошенько представит себе, что его ждет, если он вздумает отмалчиваться.
— Спросить сперва надо, — поморщился человек, в котором по описанию узнавался Оглоух. — Может, и так все скажет?
— Сперва купите его у меня! — нервничая, прикрикнул Дурман. Продолжая угрожать жизни Хмурия Несмеяновича, он был вынужден стоять на коленях и смотреть на всех снизу вверх.
— Не кудахчи, звеньевой, тебе не личит, — сказал Оглоух.
— Пятьсот рублей, — предложил Жмурий Несмеянович. — Бери, у нас не так много в карманах завалялось.
Дурман был уверен, что «завалялось» на самом деле чуть побольше, но он также понимал, что спорить с численно превосходящим противником себе дороже.
— Пятьсот рублей? Идет!
— Как ты его взял? — спросил Жмурий.
— Он у часовни был, как раз когда пальба начиналась. Ха-ха, вообрази, втирал мне, будто он — это ты! Как будто хоть один герильяс на свете не признает самого Хмура… Выкладывай, что ли, монету, герой?
— Сейчас двести, а триста нам твои односельчане должны, — к неудовольствию Дурмана, сказал Жмурий. — Зазряк, отсыпь ему двести!
Никем не принимаемый всерьез бледный угловатый юноша вынул пистолет и выстрелил Дурману в грудь. Тот даже удивиться не успел, всплеснул руками и рухнул, придавив Хмурия Несмеяновича.
Зазряк улыбнулся. Ему нравились эти игры. «Дать» или «отсыпать двести» на жаргоне бригады Тучко означало стрельбу.
Один из стариков отшатнулся, другой, чуть менее сообразительный, подивился:
— Чевой-то не пойму, кто победил-то? Наши или чьи?
— Наши, дед, наши! — успокоил его Дерибык. — А что, панове, неплохой нынче денек выдался, а ночь — и того лучше! Однако притомился я. Зазряк, дружочек, сбегай в село, принеси нам чего посытнее да для души веселия чего-нибудь.
Зазряк кивнул и помчался в Грамотеево.
— А где этот писака? — подивился полевик Шарох. — Надо же, смылился!
— Да пес с ним, — махнул рукой Оглоух. — Давайте бригадира в себя приводить. Охота уже на сами знаете что посмотреть… руками потрогать…
— Потрогать — и тотчас отдать на дело национальной борьбы! — строго напомнил водяной Плюхан.
— Ну да, я это и хотел сказать. Поскорее бы уже посмотреть, так сказать, на наш будущий вклад и эту… лепту.
На лицо Хмурию Несмеяновичу вылили целую флягу воды. Он открыл глаза и обвел склонившихся над ним бойцов тусклым взглядом.
— Здравствуй, командир! — торжественно начал Плюхан, но его тут же оттерли в сторону.
— Не будем тянуть резину, — предложил Жмурий, садясь на землю рядом с братом. — Ты знаешь, что нам нужно. Отдашь клад?
— А что взамен предложишь?
— А тебе разве что-то нужно, братец? Сколько ни смотрел я на тебя, мне иное думалось: нет, ничего не нужно Хмуру в этой жизни. Ни спокойствия, ни богатства, ни славы… ни самой жизни, наверное!
— И тем не менее мы подарим тебе жизнь, — перебил его Дерибык, скалясь. — И тебе, и твоему упырьку, если интересуешься. Ты, кстати, как, интересуешься им? Он тут, рядом. Только голову поверни.
Тучко, морщась, повернул голову и встретился глазами с Персефонием. Во взоре его светилась боль — но не та, которую он испытывал вследствие удара.
— Извини, корнет, — прошептал он. — Глупо получилось.
— Ничего, Хмурий Несмеянович, я не в претензии, — ответил молодой упырь.
Сердце его обмирало от страха при мысли, что жизнь его, не очень ладная, но прекрасная жизнь, сейчас оборвется, и все-таки он не лгал. Глупо, конечно, да разве без глупостей бывает жизнь? И все их с бригадиром несуразное путешествие, по крайней мере, ничем не хуже шатания по кабакам и медленного сползания в пучину голодной озлобленности…
— Давай, Хмур, не кочевряжься, — поторопил бригадира брат. — Нам не до шуток.
Остальные молча стояли вокруг, не вмешиваясь в разговор двух Тучко, но тут водяной не выдержал и, высунувшись из-за его плеча, сообщил с горящим взором:
— Да, не до шуток! Есть вещи, над которыми шутить нельзя. Не пытайся стоять между мной и тем, что для меня свято!
— Ага! — охотно подтвердил Оглоух. — Бесполезное это дело, бригадир, стоять между нами и нашим этим самым…
— Идеалом, — подсказал Шарох.
Вот и рассуждай после этого о святынях… Персефоний обнаружил, что с трудом сдерживает нервный смех, который, пробиваясь из-под плотной завесы ужаса, делался почти болезненным, но от того еще более неудержимым.
Вот она, последняя и окончательная святыня для того, кто растерял все прочие, имя ей — Мамона. Чем лучше Хмурий Несмеянович, который сперва убивал за святыню ультрапатриотической свободы, потом отказывался от убийства ради святыни воинского братства, а теперь оставил у себя последнее, как ему самому казалось, чистое чувство родственной любви, а прочие свои святыни сам же в прах поверг?
Подняв клад, держа деньги в руках, он уже завтра и брата бы убил.
И не осталось бы для него ничего святее Мамоны.
Глупый малахольный упырек из Лионеберге, как насчет того, чтобы помочь спасти чью-то святыню?
Ты давно уже мог бы понять кое-что, ведь знал, пусть не на собственном опыте, больше понаслышке, но знал: святыня не может помещаться в пределах одной головы или одного сердца — там она остается только идеей или страстью. Истинная святыня всегда лежит вовне и не может быть втиснута в границы личности; она всегда выше частных представлений.