Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вчера, словно долго собиравшаяся гроза, разразилась жестокая потасовка. Она, несомненно, перекинулась бы на весь барак, не будь с нами Пода. Он с быстротой молнии вскочил на нары и громовым голосом перекричал шум и гам: – Двоих сюда на кровопускание! Все рассмеялись и разошлись – кто смеется, уже не может драться. Да, наш Под из тех, кто, несмотря на все мучения, все еще держит хвост трубой…
Позднее я узнаю, что ссора произошла из-за права на обладание фотографией обнаженной девушки. Вечером некто тайком показывал ее всем. Ах, для него она была не большим, чем для нас, – мечтой, которую он, как и мы все, способен был довести до горячечных половых извращений! Это делало нас почти счастливыми… И все же по нему заметно, как приятно ему демонстрировать свое драгоценное богатство…
Боже, дела идут все хуже, убыстряясь, ускоряясь. Уже никто ни с чем не считается. Никто не обращает внимания, пишешь ли, спишь ли ты. Вчера я решил написать еще одно письмо отцу. Вырвал пару страниц из своего дневника и забрался на нары.
«Так непросто найти нужные слова, отец, – писал я. – И точно так же непросто не жаловаться. Нет, мы не желаем быть несправедливыми и не требуем ничего, что вы не можете сделать, но…»
На соседних нарах играют в карты.
– Очко! – орет здоровенный артиллерист.
Ручищей со сковородку он так хлопает по доскам, что нары ходят ходуном. Я затыкаю пальцем ухо и продолжаю писать…
«Самое мучительное для нас то, что нам неизвестно, когда конец. Конечно, этого не знаете и вы. Но вам он все-таки виден, как маленькая, очень далекая звездочка. Но мы не видим ничего, отец. Только ночь, которая становится все гуще, все мучительнее и которая грозит совершенно поглотить нас…»
– Дьявол, приятель, поставь на место мои сапоги, чертов ворюга! – пронзительно вскрикивает кто-то.
В воздухе свистит полено, грохается в угол наших нар и, отскочив, задевает мою голову. Вор скрывается, сделав вид, будто это его не касается.
«Лишь немногие из нас, отец, остались сильными и непреклонными, чью стойкость не поколебали эти годы. Но если все это продлится, то никто не сможет вернуться без червоточинки в теле или душе. А кто еще другой смог бы все это вынести? Мы все отважны, причем слабые, наверное, самые сильные, но то, что от нас требуют, выше человеческих сил!»
Гомон нарастает. Кто-то смухлевал. В проходе собирается толпа зевак. Под, как назло, куда-то отошел. Черноволосый электрик схватил кого-то за грудки и мотает из стороны в сторону, как собака крысу. Тот, наконец, вырывается и принимает боксерскую стойку.
– Дай ему по сопаткам! – бешено кричит Брюнн.
Раздается пара хлестких ударов по незащищенному телу. Течет кровь…
– Я тебя сейчас просто удавлю, вор паршивый! – хрипит электрик.
«И сумею ли сам я выстоять и сохранить чистой душу, отец, я не знаю…» – медленно вывожу я, и моя кисть напоминает паука, голодного, с негнущимися лапками, пробирающегося по пожелтевшим листьям.
Отправляемся с Зейдлицем погулять. Морозы отпустили, всего 30 градусов, сказал наш врач. Если на лице не появляется белых пятен, то тогда еще ничего. Мы три раза обходим вокруг лагеря, молча, глубоко дыша. Этот поход мы совершаем ежедневно. «Борьба с туберкулезом» – называем мы его.
Когда мы в третий раз идем вдоль колючей проволоки, отделяющей офицеров от нас, рядом с нами свою тропку топчет австрийский обер-лейтенант. Мы приветствуем его, он благодарит, идет дальше, вдруг останавливается.
– Я вижу, как вы тут даете круги уже пару недель, – говорит он улыбаясь. – В ваших бараках ужасно, не так ли?
Я молчу. Зейдлиц кусает губы.
– Терпимо, – говорит он уклончиво.
– Как давно вы в плену? – продолжает он.
– С пятнадцатого, – говорим мы.
– Значит, уже два года! А я тут с четырнадцатого…
– Есть благоприятные новости с фронта? – коротко спрашивает Зейдлиц.
– Да, – отвечает он, – да… Но что от этого толку? Победа за победой, и никакого мира… в каком вы, собственно, звании? – с любопытством спрашивает он.
– Я унтер-офицер, – говорит Зейдлиц, – фанен-юнкер.
– Фенрих, – говорю я тихо.
– Фенрих?! – восклицает он. – Но что вы тогда делаете в лагере для рядовых? Ведь вы относитесь к нам?
– У меня здесь добрые друзья! – торопливо отвечаю я. – По окопам, по полку, по лазарету…
– Я это хорошо понимаю, и все-таки… Их вы можете посещать и отсюда, даже помогать отсюда можно! Вы будете получать ежемесячно 50 рублей.
– Да, – слабо возражаю я, – все это я знаю, однако…
– Послушайте, – перебивает он меня, – приходите как-нибудь ко мне! И приводите с собой юнкера! Я часто хожу с одним фенрихом артиллерии, он был бы, думаю я, весьма рад.
– Да, – говорю я, – мы бы с большим удовольствием! Но ведь часовые нас не пропустят.
– Ах, – смеется он, – это просто! Вы говорите немного по-французски или по-английски? Так вот, заявите себя учителем. Как учитель языка вы получите пропуск.
– Хорошо, – говорим мы, – попробуем!
– Отлично! – Он протягивает нам руку сквозь колючую проволоку. – Вам нужно будет лишь спросить меня. Меня все знают. Мое имя Зальтин…
Мы идем домой.
– Стоит ли нам это делать, Зейдлиц? – спрашиваю я. Есть нечто, что настораживает меня.
– Не знаю, фенрих. Просто переходите туда, если после этого оставаться здесь вам больше будет невмоготу. Но я…
– Вот этого и боюсь… – тихо говорю я.
Он продолжает идти молча. Морщины на его худом лице проступают резче.
– Тремя днями спустя я попал бы в плен уже фенрихом, – наконец говорит он.
Отец жив! У меня его первая открытка. Он в полном здравии. Чего мне еще желать? Отныне в этой жизни появился маленький лучик света…
Пусть даже… «Нам тяжелее вас, и мы не жалуемся!» – гласит одна строчка. «О, отец, отец, если бы ты только знал!» – горько думаю я. Нет, он не виноват, откуда ему знать? Никто не знает… Но они должны узнать об этом, все должны узнать! И я прижимаю свою книгу к груди, как сокровище. И пытаюсь забыть о той строчке. Нет, мне нужно беречь лишь свет этой открытки!
Это так нужно, так нужно… Ибо вокруг нас беспросветный мрак сгущается тем сильнее, чем дольше тянется эта зима. Может, в этом году весна никогда не наступит?
Вчера Брюнн очередным своим язвительным рассуждением довел Шнарренберга до такого бешенства, что тот недолго думая набросился на него. Шнарренберг благодаря разумному образу жизни сохранился лучше всех, по крайней мере физически, а вот Брюнн превратился в вялую, иссохшую кишку. Шнарренберг в приступе бешенства так его отделал, что тот остался лежать без памяти. «Многие простят ему это, но большинство возненавидит Шнарренберга еще больше», – думаю я. И если бы его не защищали сила, звание и назначение русскими старшим барака…