Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прихожане примолкли, потрясенные подобным богохульством и подобным отношением к священным образам, и переводили глаза с незаконченного лика Мадонны на синьору ди Саронно. Бернардино так и застыл на месте, а сама Симонетта стояла, окаменевшая и неподвижная, точно колонна. Пьяные упреки Грегорио и его слезы подействовали на нее куда сильнее, чем его гнев, сильнее, чем падение дароносицы, сильнее, чем всеобщее внимание к незавершенной фреске. Однако винить его она была не в силах, чувствуя, что он прав: он оказался человеком куда более верным, чем она.
Силы наконец оставили Грегорио, он мешком сполз на пол и беспомощно зарыдал. Он уже не сопротивлялся, когда охранники кардинала подняли его и, точно узел с тряпьем, вышвырнули из церкви. Теперь среди сидящих прихожан стоять остались только двое — Симонетта и Бернардино. Ближайшие к ним скамьи моментально опустели, и они смотрели друг на друга через это пустое пространство, и обоим казалось, что теперь они разделены навеки. Симонетта не выдержала первой. Опустив глаза, она упала на свою скамью, но глаза ее остались сухи. Чувствуя себя совершенно побежденной, она слушала, как усиливается гул голосов вокруг. Глаза людей, точно стрелы с зазубренными наконечниками, впивались в ее плоть, и она понимала, что заслужила каждый из этих гневных взглядов. Бернардино теперь стоял в одиночестве, и душа его корчилась от ужаса, ибо он сознавал, какой непоправимый ущерб нанес убийственный холод этого церковного скандала первым нежным росткам их любви, еще не успевшим хоть немного подрасти и окрепнуть. Сейчас к нему и Симонетте были прикованы глаза всех, всего здешнего мира, люди осуждали их, они взвешивали их достоинства и недостатки, копались грязными пальцами в их прошлом и дружно твердили, что «эти двое, должно быть, не в своем уме».
Кардинал, опустившись в роскошное кресло, не сводил с этих прелюбодеев прозрачных, бледных, опасных глаз. Он, разумеется, никак не мог сочувственно отнестись к тому, чему только что стал свидетелем. Ему было ясно одно: в Божий Дом проникли ересь, безнравственность и неуважение к Господу, совершив все эти мерзкие грехи, художник и эта женщина очернили и те фрески, которые он заказал и оплатил. Теперь эти чудесные изображения померкли в его глазах. Теперь на лицах святых и ангелов ему виделось лишь отражение совершенного здесь греха. Кардинал строго посмотрел на стоявших перед ним мужчину и женщину, но сумел прочесть на их лицах лишь прежние, греховные помыслы. Впрочем, его недолгие раздумья были нарушены грохотом сапог вернувшихся в церковь стражников, и он громко приказал им, впервые за все время службы заговорив не на латыни, а на миланском диалекте, чтобы его поняли все прихожане:
— Арестуйте его!
— Неужели они его арестуют? — Залитое светом очага лицо Амарии было исполнено тревоги.
— Кто? Община Павии? — усмехнулась Нонна. — Да никогда! У швейцарцев здесь друзей нет, никто по ним плакать не будет. Наемников вообще нигде не любят. Да и семьи их далеко отсюда. Так что тела их мгновенно исчезнут, и никто никогда их не найдет. Жители Павии, может, и трусоваты, зато уж следы свои заметать научились быстро и ловко. Не тревожься, все будет сделано как надо. И никто ничего не узнает. Давно уж народ недоволен тем, что швейцарцы без конца тут торчат. В общем, эта история нашим властям еще добрую службу сослужит.
Сельваджо молчал. Он сидел у огня, растирая правую руку, которая гудела, как колокол, после тех мощных ударов, которыми он прикончил троих насильников. Лишь три удара — и все оказались смертельными. Да и шпага, едва попав ему в руки, точно домой вернулась. Сельваджо привычным жестом — хоть и не знал, откуда у него взялась эта привычка, — сунул шпагу в ножны, которые на всякий случай пристегнул к поясному ремню, чтобы обезопасить себя от иных возможных стычек по дороге домой. Чуть позже он собирался непременно ее спрятать, но сейчас пока поставил в углу возле очага. В рукоять шпаги был вделан оберег в виде фигурки святого Маврикия, павшего жертвой многочисленного фиванского войска, и в свете очага казалось, что этот святой укоризненно подмигивает Сельваджо. Швейцарцы всегда носили при себе изображение святого Маврикия и верили в его покровительство. Но сегодня победу одержал святой Амвросий. Сельваджо по-прежнему казалось, что сражались именно эти святые и святой Маврикий потерпел поражение, а святой Амвросий — в свой день — сумел защитить и верующих, и эту чудесную светлую девушку, которая носит его имя. Сельваджо посмотрел на Амарию: она склонилась к огню, сидя в бабушкином кресле и тщетно пытаясь согреться. Нонна закутала дрожавшую внучку в овечьи шкуры и принесла ей чашку горячего бульона. Она была до глубины души потрясена рассказом Амарии и Сельваджо, но при этом ее настолько обрадовало решительное поведение Сельваджо, спасшего Амарию от рук грязных наемников, что ей даже жарко стало. Так что и греться у очага ей совсем не требовалось, а вот у Амарии зубы стучали, точно у продрогшей обезьянки бродячего музыканта, а руки тряслись так, что деревянная плошка с бульоном постукивала о зубы. Сельваджо с нежностью взял ее руки в свои и прижал к плошке, пытаясь согреть.
— Все хорошо, — слегка запинаясь, сказал он ей. — Их больше нет. И больше ничего плохого они тебе не сделают.
Но Амария так и не сказала вслух, чего на самом деле боится. Дело в том, что она искренне радовалась тому, как смело Сельваджо бросился на ее защиту и спас ее, но ужасно боялась того, что он, ее дорогой добрый Сельваджо, который, казалось, даже муху не обидит, должен непременно ее покинуть: ведь прежнего Сельваджо уже с ними не было.
Как справедливо сказал Грегорио, Бернардино никогда воином не был. Если бы у него хватило времени, чтобы как следует подумать, он, возможно, усмехнулся бы, поняв, с какой иронией отнеслась к нему Судьба, ибо он снова вернулся к тому же, что и двадцать лет назад: снова ему пришлось бежать, спасаясь от одетых в ливреи охранников, после очередного покушения на женскую добродетель. Но еще ни разу в жизни Бернардино не испытывал столь мало желания смеяться над собой. Ему казалось, что он не только потерял свою любовь, но и вполне может потерять и свою свободу. А уж это в его планы совсем не входило.
Путь к церковным дверям был прегражден, и Бернардино, сам толком не зная почему, бросился к боковой дверце, ведущей на колокольню, в его убежище, стрелой взлетел по винтовой лестнице, а потом быстро, точно корабельная обезьянка, вскарабкался по веревочной лестнице на самый верх. Он хорошо знал этот путь — в темноте, среди канатов и угрожающе сладостного шелеста колоколов. Но, оказавшись в той жалкой каморке, где ночевал все последние месяцы, он не услышал никаких звуков погони.
«Они просто немного отстали, — думал он. — Все они куда толще меня, да и оружием обременены, так что карабкаться сюда им довольно затруднительно. Они, конечно же, меня отыщут, причем довольно быстро. Я попался в ловушку, как крыса».