Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Губы его повторяли положенные молитвы, а сердце билось так тяжело, так мучительно, что ему было физически больно. Он хрипло дышал, и мать взглядывала на него с испугом. Она повернулась к нему, сквозь вуаль блестели полные слез глаза. Тихо спросила:
— Ты болен?
— Нет, мамочка, — ответил он, глядя на нее тяжелым холодным взглядом, он упрекал себя за холодность, но ничего не мог с собой поделать.
С горькой и болезненной суровостью он судил своих близких, не сознавая отчетливо, за что он их упрекает. Перед ним возникали яркие картины: вот отец говорит о Республике «гнилой режим…» и в тот же вечер дает ужин на двадцать четыре персоны — белоснежные скатерти, вкуснейший гусиный паштет, драгоценные вина — в честь бывшего министра, у которого появился шанс вновь получить портфель и чьих милостей добивался господин Перикан. (Он так и видел перед собой сложенный бантиком рот матери: «Дорогой президент…») Их два автомобиля, едва ли не лопающиеся от набитого в них фамильного серебра, скатертей и постельного белья, медленно плывущие в потоке беженцев, и слова матери — указав на женщин и детей, бредущих пешком, увязав несколько одежек в узелок: «Посмотрите, как добр Иисус. Ведь и мы могли быть на месте этих несчастных». Лицемеры! Гробы повапленные! А он-то сам что здесь делает?! Кипение ярости, разрывавшее ему сердце, казалось ему молитвой за Филиппа. Но Филипп, он же был… «Господи! Филипп, мой любимый брат», — прошептал он, и слова эти, словно обладая божественной силой утешения, смягчили его окаменевшее сердца, из глаз обильным потоком потекли слезы. Мысль о любви и прощении коснулась его. Она родилась не в его душе, она к нему откуда-то прилетела, словно близкий друг наклонился и прошептал ему на ухо: «Семья, корни, породившие Филиппа, не могут быть дурными. Ты слишком суров, ты не знаешь, что приходило извне и что таится в душе человека. Зло очевидно, оно смердит, бросается в глаза. Только Одному во Вселенной дано счесть принесенные жертвы, капли пролитой крови и слез». Юбер смотрел на выбитые на мраморной плите имена погибших во время войны… не этой, другой. Среди них Краканы и Периканы, его дяди, кузены, которых он не знал, мальчишки, немногим старше него, убитые на Сомме, во Фландрии, под Верденом, убитые вдвойне, потому что погибли без толку. Мало-помалу хаос противоречивых чувств обрел горькую странную завершенность. За два месяца он нажил немалый опыт и знал не понаслышке, не из книг, а своим сумасшедшим бьющимся сердцем, ободранными руками, помогавшими оборонять мост Мулен, губами, целовавшими женщину, пока немцы праздновали победу, что значат слова — опасность, мужество, страх, любовь… Да, он понял, и что такое любовь. Ему стало хорошо, он почувствовал себя сильным, уверенным в себе. Больше уж ему не придется смотреть на мир чужими глазами, все, что он будет любить, во что верить, станет его собственным, а не полученным из чужих рук. Он медленно сблизил ладони, наклонил голову и наконец погрузился в молитву.
Панихида кончилась. На паперти Юбера окружили знакомые, целовали его, поздравляли мадам Перикан.
— У него все такие же пухлые щечки, — говорили дамы. — Надо же, после стольких испытаний он даже не похудел и совсем не изменился, милый, славный Юбер…
27
Корты добрались до Гранд-отеля в семь часов утра; от усталости их покачивало, в глазах застыл испуг. Они боялись, что за крутящейся дверью их снова подстерегает кошмар и хаос: они увидят беженцев, спящих на кремовых коврах гостиной, отведенной для прессы, метрдотель не узнает Кортов и откажет им в номере, в отеле не окажется горячей воды и они не смогут помыться, холл будет разворочен бомбой. Но, слава Богу, короля французских курортов не тронули, на водах шла шумная, лихорадочная, но привычная для этих мест жизнь. Персонал был на месте. Главный администратор жаловался на катастрофическую нехватку всего. Однако кофе подавали сладким, напитки в баре — ледяными; из кранов текла вода: захочешь — горячая, захочешь — холодная. Не обошлось и без волнений: недружественная Англия могла объявить блокаду, чреватую запретом на ввоз виски. Впрочем, запасы спиртного в отеле были изрядными. Можно было продержаться.
Несколько шагов по мраморному полу вестибюля, и Корты почувствовали, что воскресают — вокруг тишина, шуршат едва слышно только лифты. В распахнутые настежь окна видны зеленые газоны парка и радуга, играющая между оросительными фонтанами. Кортов узнали, окружили. Главный администратор Гранд-отеля — как-никак Корт останавливался здесь на протяжении вот уже двадцати лет — воздел руки к небу и сказал, что все кончено, они катятся в бездну, что хорошо бы возродить в народе чувство долга и чувство величия, потом шепнул, что с минуты на минуту ожидается прибытие правительства, со вчерашнего дня они держат апартаменты, посол Боливии спит на бильярде, но для него, Габриэля Корта, всегда найдется местечко; сейчас здесь творится нечто похожее на столпотворение в Довиле во время скачек, где он получил свое боевое крещение, будучи еще только помощником администратора.
Корт устало провел рукой по изможденному лицу:
— Милейший, положите мне матрас в туалете.
Вновь вокруг него все текло незаметно, мягко, пристойно. Не было женщин, рожающих в канаве, потерявшихся детишек, мостов, что рассыпаются огненными искрами, взрываясь от избытка мелинита и уничтожая, словно снаряды, все дома по соседству. Двери перед Кортом открывали, окна закрывали, чтобы его не потревожили сквозняки, под ногами он чувствовал плотный ковер.
— С вами весь ваш багаж? Вы ничего не потеряли? Вам повезло. К нам приезжают люди без пижамы и зубной щетки. Один несчастный потерял все при взрыве и добирался от Тура тяжело раненный, голышом, завернувшись в одеяло.
— Я чуть было не расстался со своими рукописями, — пожаловался Корт.
— Боже мой! Какое несчастье! Вы нашли их в полной сохранности? Это сразу видно. Да, видно сразу. Простите, сударь, извините, мадам, я войду первым. Вот номер, который я приготовил для вас, он на пятом этаже. Вы не в обиде?
— Теперь мне все безразлично, — прошептал Корт.
— Понимаю, — склонил голову с печальным видом старший администратор. — Такое несчастье…По рождению я — швейцарец, но сердцем француз. Я все понимаю, — повторил он.
На секунду он опустил голову и замер в неподвижности, словно приветствовал родственников покойного на кладбище, не решаясь сразу же поторопиться к выходу. В последние дни ему так часто приходилось замирать в этой позе, что его пухлое добродушное лицо изменило привычное выражение. Зато прежними остались свойственные его профессии неслышная походка и тихий голос. Он даже усовершенствовал свои природные данные и двигался так, будто в комнате находился покойник.
— Я прикажу подавать вам завтрак в номер? — спросил он у Корта с такой затаенной трагической ноткой, будто, указав на дорогого усопшего, осведомился: «Могу я поцеловать его в последний раз?»
— Завтрак? — вздохнул Корт, с трудом возвращаясь к обыденности и ее суетным заботам. — Уже сутки у меня во рту ни крошки, — добавил он со слабой улыбкой.
Сказанное было правдой еще вчера, но не сейчас, потому что в шесть часов утра он обильно подкрепился. Вместе с тем он не лгал, поскольку ел, сам не замечая, что ест, чувствуя лишь изнурительную усталость и смятение, в какое повергли его беды родины. И был уверен, что по-прежнему голодает.