Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ведь ей нужно помочь! — воскликнула маркиза. — Сделайте всё, что понадобится. Господи, может быть, ещё не поздно спасти её! Я оплачу все расходы…
— Ах, сударыня, она, видно, прегордая, и уж не знаю, согласится ли…
— Я сама пойду к ней…
И маркиза, не медля, поднялась к неизвестной, не подумав о том, какое тяжёлое впечатление может произвести её траурное платье на эту женщину, которая, как говорили, была при смерти. Увидев умирающую, маркиза побледнела. Несмотря на страшные страдания, изменившие прекрасное лицо Елены, она узнала свою старшую дочь!
Когда в дверях появилась женщина в чёрном, Елена приподнялась, вскрикнула от ужаса и медленно стала опускаться на подушки, узнав в этой женщине свою мать.
— Дитя моё, — промолвила г-жа д’Эглемон, — не нужно ли вам что-нибудь? Полина! Моина!
— Мне уже ничего не нужно, — чуть слышно ответила Елена, — я надеялась увидеть отца, но ваш траур говорит мне…
И, не досказав, Елена прижала ребёнка к сердцу, словно хотела согреть его, поцеловала его в лоб, потом посмотрела на мать, — глаза её по-прежнему выражали упрёк, но она уже прощала, взгляд стал мягче. Маркизе не хотелось замечать этого упрёка, она забыла, что Елена — дочь её, зачатая в слезах и отчаянии, что она, дитя долга, стала причиной её самого большого горя; она тихо подошла к умирающей дочери, помня лишь о том, что Елена первая дала ей познать радость материнства. Её глаза наполнились слезами, и, обняв дочь, она воскликнула:
— Елена, дитя моё!
Елена молчала. Она прислушивалась к последним вздохам своего последнего ребёнка.
В этот миг вошли Моина, её горничная, хозяйка и врач. Маркиза сжимала холодеющую руку дочери в своей руке и смотрела на неё с искренним отчаянием. Вдова моряка, — ей удалось во время кораблекрушения спасти лишь одного ребёнка из всей своей счастливой семьи, — доведённая горем до исступления, взглянула на мать, и что-то ужасное было в её глазах…
— Всё это дело ваших рук! Если бы вы были для меня тем, чем вы…
— Моина, уйди!.. Все уходите отсюда! — крикнула г-жа д’Эглемон, стараясь заглушить голос Елены. — Умоляю тебя, дитя моё, не воскрешай сейчас наши печальные размолвки.
— Я буду молчать, — ответила Елена, делая над собою нечеловеческое усилие. — Я ведь мать, я знаю, что Моина не должна… Но где мой ребёнок?
Моина вернулась, подстрекаемая любопытством.
— Сестрица, — проговорила избалованная девушка, — вот доктор…
— Ничто уже не поможет, — произнесла Елена. — Ах, зачем я не умерла в шестнадцать лет, — ведь тогда я хотела покончить с собою… Вне законов нет счастья! Моина… ты…
Она умерла, склонив голову к головке своего ребёнка, сжимая его в объятиях.
Вернувшись к себе в комнату, г-жа д’Эглемон сказала, заливаясь слезами:
— Твоя сестра, должно быть, хотела тебе сказать, что для девушки счастье в любви невозможно вне общепринятых законов, а главное — вдали от матери.
Однажды полуденной порою, в начале июня 1844 года, в саду, раскинувшемся вокруг большого особняка на улице Плюме в Париже, по аллее, залитой солнцем, ходила взад и вперёд немолодая женщина; ей было лет под пятьдесят, но казалась она старше своего возраста. Она прошлась два-три раза по извилистой дорожке, никуда не сворачивая, чтобы не терять из виду окон тех покоев особняка, которые, видимо, привлекали всё её внимание, и села в садовое кресло, сплетённое из молодых веток, покрытых корою. С того места, где стояло это изящное кресло, через решётчатую ограду ей были видны внутренние бульвары и посреди них — великолепное здание Дома Инвалидов, вздымающее ввысь свой золочёный купол над целым морем вязов, а вокруг неё была менее величавая картина — сад, раскинувшийся перед серым фасадом одного из самых красивых особняков Сен-Жерменского предместья. Всё было объято тишиною — соседние сады, бульвары, Дом Инвалидов: в этом аристократическом квартале жизнь пробуждается лишь к полудню. Если не чья-нибудь причуда, если только не вздумает какая-нибудь молоденькая дама покататься верхом или какой-нибудь старый дипломат исправить деловую бумагу, то в этот час всё здесь ещё спит или только пробуждается: и челядь и господа.
Пожилая дама, вставшая спозаранку, была маркизой д’Эглемон, матерью г-жи де Сент-Эрен, владелицы этого особняка. Маркиза отказалась от него в пользу дочери, которой отдала и всё своё состояние, оставив себе лишь пожизненную пенсию. Графиня Моина де Сент-Эрен была младшей дочерью г-жи д’Эглемон. Чтобы выдать её замуж за наследника одного из самых прославленных родов Франции, мать пожертвовала всем. Это было так естественно, — она потеряла одного за другим двух своих сыновей: Гюстав, маркиз д’Эглемон, умер от холеры; Абель был убит в сражении у Константины. После Гюстава остались вдова и дети. Г-жа д’Эглемон не питала особенной нежности к своим сыновьям, а к внукам тем более. Она была внимательна к молодой маркизе, вдове своего сына, но то было чисто внешнее проявление чувств, предписываемое нам воспитанием и приличиями. Она привела в образцовый порядок состояние своих умерших детей, а своей любимице Моине отдала собственные сбережения и поместья. С самого детства Моина была хороша собою, обаятельна, и г-жа д’Эглемон любила её больше других детей — такое душевное, невольное предпочтение присуще бывает матерям; это роковое влечение как будто необъяснимо, но человек наблюдательный объяснит его отлично. Пленительное личико Моины, звук голоса любимой дочки, её манеры, походка, весь её облик, движения — всё пробуждало в маркизе ту глубокую нежность, которая волнует, оживляет и умиляет материнское сердце. Смысл жизни её в настоящем, жизни в будущем и всей прожитой жизни заключался в сердце этой молодой женщины, которому она отдала все сокровища своей материнской любви. Моина была единственным утешением г-жи д’Эглемон, которая потеряла четверых старших детей. В самом деле, она, как говорили в свете, при самых трагических обстоятельствах лишилась красавицы-дочери, участь которой так и осталась неизвестной, и пятилетнего мальчика, погибшего от какого-то несчастного случая. Маркиза, разумеется, видела предзнаменование свыше в том, что судьба оказалась милостивой к её любимице, и хранила лишь смутное воспоминание о своих детях, уже унесённых смертью; в глубине её души они были как могильные холмы на поле брани, которых почти не видно: так заросли они полевыми цветами. Свет мог бы сурово потребовать от маркизы объяснения причин такого легкомыслия и такого предпочтения, но парижане до того захвачены вихрем событий, модами, новостями, что о прошлом г-жи д’Эглемон, вероятно, почти не вспоминали. Никто и не думал осуждать её за то, что она была холодна к своим детям и быстро забыла их, да никого это и не волновало; зато её беззаветная любовь к Моине умиляла многих, и это чувство уважали, как уважают иной предрассудок. К тому же маркиза редко появлялась в свете, а почти во всех знакомых домах она слыла доброй, кроткой, благочестивой, снисходительной. Только наблюдатель, любопытство которого живо затронуто, старается узнать, что же таится за теми внешними проявлениями чувств, которыми довольствуется свет. Притом многое прощается старикам, которые отодвигаются в тень и хотят стать лишь воспоминанием. Словом, на г-жу д’Эглемон, как на достойный образец, с готовностью ссылались дети, говоря с отцами, а зятья — говоря с тёщами. Ведь она при жизни отдала всё своё состояние Моине и, радуясь счастью молодой графини, жила только ею и ради неё. Иные предусмотрительные старики, несносные дядюшки, от которых ждут наследства, порицали её за такую неосторожность, уверяя, что “наступит день, когда госпожа д’Эглемон, быть может, раскается, что она отдала дочери всё своё состояние. Если она даже уверена в добром сердце госпожи де Сент-Эрен, то может ли она положиться на своего зятя?” Однако речи таких пророков встречались возгласами негодования, и все рассыпались в похвалах Моине.