Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей пора уже прийти, Людмиле. Его уже сердило, что ее нет, – ему хотелось ее видеть, но он старался думать – и это ему удавалось, – что недоволен ее опозданием, тем, что она понапрасну теряет время, однако на этот раз решил ей ничего не говорить.
В конце концов, она уже взрослая, и он ей уже несколько раз указывал на ее опоздания.
Услышав звук ее ключа в замке, он принял веселое и ободряющее выражение и приготовился крикнуть: «Как дела на трудовом фронте?» – и, когда она вошла, энергично помахал ей рукой, но крикнул почему-то: «Как дела у молодежи?» – хотя и так знал, что все у нее идет прекрасно – что ей может быть нужно: молодая, здоровая, хорошая работа, материальная обеспеченность. Она ответила не в тон:
– Бьет ключом, и все по голове.
Теперешняя молодежь стесняется говорить в приподнятом тоне, и напрасно: тон делает музыку. Поэтому он продолжал разговор по-прежнему приподнято, не обращая внимания на то, что она, следуя современной моде, говорила сдержанно.
– Что я сегодня разыскал – не поверишь! В сущности, все было открыто уже тогда, – и зачитал ей о стойких людях.
Она, упрямая девчонка, пожала плечами:
– Потому их и называют стойкими!
– Нет, не говори.
– Что «не говори»? Я же соглашаюсь. Почему ты возражаешь?
– Ишь ты какая! А почему тебе нельзя возразить?
Он засмеялся и лукаво погрозил ей пальцем. Она не нашлась что ответить, а это с ней бывает редко. Обычно за словом в карман она не лезет, здесь она пошла в него. Правда, готова спорить в самой безнадежной позиции. Это уже материно. Он зачитал выписки до конца и, предупреждая ее слова – он знал, что она скажет, – подтвердил:
– Да, нового для меня в этом нет, но теперь я отношусь к этим истинам иначе.
– Не знаю, – сказала она, – мне кажется, отношение к истинам должно меняться, когда слышишь что-то новое.
Неглупо, но только для поверхностного взгляда.
– Нет, – ответил он, радуясь, что все обдумал заранее. – Когда я узнаю, что некое знакомое убеждение разделяли мыслители, отделенные от меня тысячами лет и километров, мое отношение к нему меняется. Но сегодня я узнал и нечто новое. Я узнал, что мне дали века, прошедшие со времен Наладийяра: древние зачастую отрицали нарушения долга на том основании, что они сопряжены с чем-то неприятным, в настоящем или будущем. А я отрицаю их не только и, быть может, даже не столько из-за неприятных последствий, сколько потому, что они безнравственны. Нравственность не нуждается в награде! Очень интересно, что уже тогда появился нездоровый интерес к материальным благам, впоследствии давший столько эгоизма и самомнения.
Он посмотрел на нее с юмористическим благодушием.
– Ну ладно, – сказала она, – дай я переоденусь. Не беспокойся, мое желание переодеться исходит из чистого источника: я переодеваюсь не для того, чтобы сберечь одежду, а потому, что, придя домой, положено переодеваться.
– Конечно, конечно, иди. Я пока тебе поесть подогрею.
– Я не хочу.
– Никаких «не хочу». Ишь ты!
– Тогда подожди, я сама.
– Никаких «сама». Может быть, я хочу за тобой поухаживать?
Он засмеялся. Он был рад, что она наконец пришла. Признать поражение открыто все-таки не хочет, ну да ему это и не нужно, признавала бы в душе. Пока она ела суп, он рассказал ей о разговоре без конца рефлексирующего доцента с женщиной-вахтером. Оказалось, что рассказ она уже прочитала на работе. Ему это не понравилось, но говорить он ничего не стал. В конце концов, она уже взрослая. И, может быть, читала во время обеденного перерыва. Оказалось также, что автора рассказа она давно знает и любит. Изображая Черкасова – она всегда изображала его одинаково непохоже, – она добавила, что его творчество ей близко единством, а может быть, как ни парадоксально, и борьбой лирического и сатирического начала. А вот это уже напрасно, любить там нечего; хотя тематически замысел был интересный, но воплощен из рук вон плохо, что она и доказала, вопреки очевидности утверждая, что доцент – хороший парень, – хороший для хороших людей, а для лицемеров все люди с гнильцой, они бывают гораздо требовательнее. А разговор самый незначительный, рассказ совсем не про то, – большое дело – попросил булавку, – и показывает лишь общую симпатию к доценту. То есть главного не поняла. И все из-за того, что автор недостаточно ясно развил свою мысль, гоняясь, очевидно, за подтекстами и настроениями, благо сейчас никто не решится крикнуть, что король-то голый. Но, возможно, все оттого и получилось, что автору его же мысль была до конца не ясна, это при всех неоправданных длиннотах. Все можно было бы изложить на паре страниц.
– Да с чего ты взял, что это его мысль. Ты ему приписал свою, ты у всех выискиваешь свое. Или ошибки.
– Иначе и быть не может, – осторожно сказал он.
– Может, – сказала она. – Мое и без того при мне, а я хочу узнавать новое. Ужасно, когда, читая, не учатся, а проверяют ошибки.
– Хочешь узнавать новое – хорошо. Но скажи-ка мне – ты любишь спрашивать «зачем?», – скажи, зачем ты хочешь знать новое?
– Чтобы лучше жить, – дерзко ответила она, и он огорчился.
– Знаешь, Люда, – серьезно сказал он, – я недорого ценю желание учиться для приобретения каких-либо благ.
– Знаешь, папа, – передразнила она, – ты недорого ценишь поступки, не идущие во вред человеку. Но ты и с этим не согласишься. Ты ведь всегда прав. Самые сильные полемисты те, которых истина не интересует. Если тебя спросить о чем-нибудь: зачем нам оно? – ты только начнешь креститься и брызгать святой водой: до чего, дескать, дошла распущенность.
Он расстроился и замолчал. При чем здесь это? Зачем так говорить! Она хотела встать, чтобы взять второе, но он опередил:
– Сиди, сиди, я сам положу.
Это он не затем, чтобы ей стало стыдно, а просто хотелось помочь. Но ей сделалось не по себе, он заметил. И пожалел ее, эту упрямицу. Она хорошая – трудолюбивая, честная, а характера, как говорится, в карман не спрячешь. Тем более есть в этом и его упущение. Он решил помолчать, чтобы дать ей оправиться от смущения, но уж очень ему хотелось поделиться прочитанным. Он начал осторожно пересказывать содержание статьи Черкасова. Она слушала внимательно, иногда с интересом переспрашивала, и понемногу он снова почувствовал себя свободно. Но неожиданно, когда он заговорил о нравственности истины, об исторической борьбе высокого и низкого, о том, что истина становится достойной самой себя, когда воплощается в гармонии человеческого духа, с ней снова что-то произошло. Она сказала довольно резко:
– «Высокое», «низкое» – я понимаю. Это то, что тебе нравится, и то, что не нравится, хотя лучше бы ты это так и называл, а эпитет «высокое» оставил для деревьев. А то уж очень расплывчато. Для тебя ведь и женские брюки – низкое, не говоря о сапогах – их-то и правда носят внизу. А вот прически, хоть они и на голове, тоже как-то попадают в «низкое». За исключением твоего полубокса, разумеется. Но это замечание в скобках. А насчет истины – это же…