Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, покачав их, словно на качелях, огромный теплоход ушёл своей дорогой, а они с Сергеем опять повернули к водной станции, мокрые с головы до ног и счастливые, как дети.
В тот же вечер они вдвоём долго бродили по тихим окраинным улицам, залитым неподвижно-голубым светом луны, и Сергей читал Гуле стихи о любви.
— А теперь почитай о чём-нибудь другом, — попросила Гуля.
— О другом не могу, — сказал Сергей.
И она была рада, что он не может читать ни о чём другом.
Как недавно всё это было! Как давно это было!
Гуля никак не могла примириться с мыслью о том, что эти благоухающие улицы, эта синяя гладь Днепра, милый город её юности, её счастливой любви, — всё это отнято у неё, запретно для неё, недоступно.
Кровь стыла у неё при мысли, что всё это теперь доступно врагам, что они могут теперь смотреть на Киев с высокой горы и видеть, как широко и вольно раскинулся он над рекой. Для них ли строились эти дворцы и парки, для них ли готовился милый новый стадион?
Но, может быть, от Киева остались только развалины? Цела ли школа?
И Гуле представилась холмистая улица, вся обсаженная вековыми каштанами. Как любила Гуля эту улицу — улицу Ленина! Особенно хорошо здесь бывало весной, когда каштаны цвели. И ещё в первые весенние дни, после дождя, когда сверху вниз бурно неслись ручьи. Ребятишки пускали в этих ручьях кораблики, и плыли эти кораблики далеко вниз — до самого Крещатика! А наверху, за аркой, каменные ступени вели к четырёхэтажному белому зданию. Это и была школа, где училась Гуля…
Где-то сейчас бедный старый дядя Опанас? Может быть, замучили его фашистские палачи? Он старик гордый, кланяться им не станет. А что стало с Фросенькой? Она не поехала с Гулей — не хотела уезжать далеко от стариков родителей, оставшихся в деревне. Кто знает, что с ней сделали немцы. Верно, угнали в Германию, в немецкое рабство, как множество других украинских женщин. А Мирра? Мысль о ней терзала Гулю день и ночь. Ведь Мирра еврейка, а гитлеровцы убивают всех евреев, даже таких маленьких детей, как Ёжик. Что, если Мирра не успела уехать из Киева? «Где сейчас испанские ребята? — думала Гуля. — У них ведь свои счёты с фашистами. А где смелый, весёлый Барасби? Где самый лучший друг детства Эрик? Конечно, все они на фронте, все воюют… Ах, милые мальчики, милые товарищи! Какая широкая жизнь открывалась перед вами, будто море, увиденное в Артеке с горы, без берегов, без края, поблёскивающее на солнце!»
И вот всё оборвалось. Раненая, изрытая фугасами, истощённая тяжёлой поступью танков, родная Украина вставала у Гули перед глазами, и с каждым днём всё острее становилась тревога за Москву, за всё самое дорогое на свете.
Гуле трудно было представить себе Москву тёмной, суровой, ощетинившейся. Ей казалось, что она всё такая же, какой была до войны, — светлая, шумная, праздничная, бурлящая жизнью, что всё так же сияют по ночам рубиновые звёзды Кремля.
С тоской и трепетом прислушивалась Гуля к сводкам по радио. Всё ближе и ближе подходит враг к Москве… Тяжкая ненависть, непримиримая обида растёт у Гули в сердце… А какой-то внутренний голос говорит: «Не поддаваться унынию, не терять мужества! Мстить!»
«Смогу ли? — думает Гуля. — Хватит ли силы, упорства? И как уйти? Ведь вот она, тут вся моя жизнь!»
Гуля склонилась над Ёжиком, а он жадно схватил её за прядку волос и так потянул к себе, что Гуля от боли даже вскрикнула.
«Сильный какой! — подумала она. — Держит, словно удержать хочет. Нет, не уйти от Ёжика… надо жить для него. А может, лучше, правильнее умереть за него? Ведь если грудью не прикрыть таких, как он, у наших детей и жизни не будет. Ведь расстреляла же фашистская лётчица маленьких детей на морском берегу в Анапе. И Ёжика так же спокойно убила бы, если бы он в это время был там. А Ёжик только начинает жить… Значит, надо прикрыть грудью… сердцем!»
В госпитале
В меховом жакете, поседевшая от сорокаградусного мороза Гуля бежала по улице.
Дома, деревья, камни — всё вокруг, как в сказочном ледяном царстве, было покрыто сверкающим на солнце инеем. У Гули обледенели даже ресницы. Пряча руки в меховые рукава, она бежала всё быстрее и быстрее. Ровно через три часа ей нужно было вернуться домой — кормить Ёжика.
Впервые за эти долгие месяцы на душе у неё было легко и радостно. Сегодня утром радио донесло счастливую весть. Наши части одержали победу под Москвой. Немцы откатываются, оставляя исковерканные и сожжённые танки, тысячи убитых и раненых.
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нём отозвалось! —
твердила Гуля на ходу пушкинские строки. Она чувствовала сегодня небывалый прилив сил.
Легко, одним духом, взбежала она по ступенькам лестницы военного госпиталя. Она работала здесь уже второй месяц.
Как хорошо, что комсомол послал её сюда! Когда Гуля в первый раз пришла в этот госпиталь, она сказала военкому, [25] что готова выполнять любую работу, хоть полы мыть. Ей хотелось работы потяжелее, чтобы пережить хоть крошечную долю того, что пережили все эти люди, лежащие теперь на койках. Но ей поручили пока что только читать раненым газеты и журналы да писать за них письма.
«Ну конечно, — думала, улыбаясь, Гуля, — больше я ни на что не способна, как только читать газеты и письма писать…»
Вчера вечером она читала вслух в палате статью Алексея Толстого «Родина».
«Ничего, мы сдюжим». Эти слова особенно понравились Гуле.
— «Наша Родина, — читала громко Гуля, — ширилась и крепла, и никакая вражья сила не могла пошатнуть её. Так же без следа поглотит она и эти немецкие орды. Так было, так будет.
Ничего, мы сдюжим!..»
Опустив газету на колени, Гуля огляделась. Со всех сторон на неё смотрели улыбающиеся, чуть прищуренные, с хитринкой глаза.
— Сдюжим! — сказал кто-то.
— Ясное дело, сдюжим! — откликнулись из другого угла.
Это говорили люди, столько выстрадавшие и на фронте, и в этих белых стенах госпиталя.
Гуля молча смотрела на них и думала: «Уж если они это говорят, значит, и в самом деле сдюжим!»
Это было вчера вечером — ещё до известия о победе под Москвой.
Знают ли они уже,