Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поначалу он бродил по лесу без особых разведывательных целей. Так человек, вернувшийся в дом, где провел детство, ощущает остановившееся пространство счастья не ощупью предметов, но вспышкой всего существа. Теперь он знал, что лес всегда был его домом, что он — его пенат. В юности пустота часто оказывалась пропорциональной числу людей, его окружавших, и он легко мог обнаружить себя в лесу — например, в дубовой роще у деревни Губастово, невдалеке от руин помещичьей усадьбы. Эту рощу местные называли «барским садом».
Обретал ли он тогда в лесу, в природе Бога (так потом иногда ему казалось)? — вряд ли: скорей — лишь мысль о Нем, не полоненную словами. Застать себя тогда на какой-либо отчетливой формулировке он не мог. Разве однажды ему показалось, что в лесу делать нечего, что он ищет вовсе не грибы (приметив хлыст на удочку, раздвинуть орешник, впустить в корни свет: вот он — белый, по щиколотку, крепкий, чистый, звонкий), а что-то чрезвычайно важное, очень похожее на удовольствие, только еще более непрактичное. Что все это: запах перегноя, запах прелого земляного сумрака, которым он шел сюда, паутина ладонью со лба, пот на висках, хлещущий по плечам осинник, крошево отмерших веточек, сухая хвоя, сыплющаяся за ворот, и многоярусный покров солнечной листвы, из-под которого он выходил в колоннаду дубов, широко спускавшихся в поле ржи, коренастой, жесткой в стебле — одним колоском, хлестнув, можно расплющить овода — что вся эта плотность зрения, ощущений есть внутренний рост, продолжающий его мужающее тело. Что его пребывание в лесу увлекательно потому, что позволяет ему прислушаться к себе, к тому, как внутри раскрывается отражение мира. В лес он всегда брал кружку, нож, щербатую вилку (наконечник остроги), изоленту, две жестянки из-под леденцов с солью и сахаром, которые перекладывал в котомке сеном, чтобы не гремели. Котомку сделал сам, простегав вдоль капронового постромка обрезанный мешок, прихваченный с очкасовских пасмурных полей, где каждую осень всей школой они убирали то картошку, то капусту, то свеклу, то морковь. Чтобы мешковина не кололась через майку, пришлось нашить кусок дерматина. Мешок был редкий — из-под кубинского тростникового сахара тонкого помола. По всему полю они искали такие мешки — новенькие, с вьющимися иностранными надписями, а найдя, выворачивали наизнанку, расправляли шов и поднимали вверх, подставляя язык под ослепительно сладкую струйку карибского солнца.
Алюминиевая кружка, с ручкой, обмотанной бечевой, всегда была нужна в лесу. Напиться из глубокого родника (ломит зубы, немеет небо, и глыба рая наваливается на грудь) или собрать ягод, засыпать в рот прохладную чернику, солнечную землянику, костянику, брызгающую оскоминой. Разложить костер, заварить зверобою, после чего полтора десятка верст обратной дороги превратятся в прах.
Около деревни он был настороже не только из-за возможной встречи с местной шпаной. Прошлым летом он встретил здесь девочку. Она собирала с матерью ягоды: на пригорках росла мелкая земляника, в траве — крупная, уже перезревшая. Девочка губами снимала ягоды с сорванного стебелька. Подобравшись незаметно, Семен лег в траву, чтобы послушать их разговоры. Женщина рассказывала девочке о том, что ее отца должны вот-вот наградить за службу, и поэтому она надеется, что они скоро «переедут на повышение».
Семен обожал подслушивать, подглядывать чужие жизни. Окна первых этажей на его улице изучались им досконально. Горшки с алоэ, «декабристом», «чудо-деревом», неподвижная кошка, ажурные стенные часы, виднеющийся угол аквариума, в котором всплывали пузырьки и гуппи полоскали обгрызенные хвосты; репродукции «Незнакомки», «Трех богатырей», «Не ждали»; сугробы ваты между рамами зимой и песнями Робертино Лоретти из-за шевелящихся занавесок летом — все это лишь толика того, что поглощалось его любопытством, когда он выходил вечером на охоту. Если они с матерью ехали в поезде дальнего следования, он обходил все купе подряд, предлагая пассажирам сыграть в шахматы. Он надеялся, что за игрой у него будет возможность расспросить их, где они работают и как живут.
И тут мать с дочкой наткнулись на него в траве.
— Тьфу ты, вот напугал-то, малахольный, — оправляя платье, вернулась к своему бидончику женщина, после того как он привстал из травы. — Фу, думала — мертвый лежит, — женщина перевела дух. Девочка все еще сидела, раскрыв рот от неожиданности.
Слово за слово, и женщина попросила Семена собрать ягоды для них, в их бидон. Он согласился, и они многое рассказали ему об их жизни здесь, в деревне.
Едва только донышко кружки покрывалось ягодами, Семен подходил и ссыпал ягоды в бидончик, — чтобы еще и еще раз взглянуть на девочку: на ее косу, длинную шею, ключицу, открывшуюся под слетевшей лямкой сарафана.
Прощаясь, он сказал, что если им охота по грибы или набрать лещины, молочной еще, то завтра утром они смогут его найти в роще.
На рассвете он пришел в рощу и лег доспать под дубом. Проснувшись, посидел и стал очищать от коры ветку можжевельника, которую вырезал по дороге, думая, что пригодится для лука. Как и загадал, девочка пришла сразу после того, как тень от ветки подтянулась к подножию соседнего дерева. Они набрали полпакета лещины, немного грибов, сходили на пруд и потом еще гуляли, и деревенские, держась на виду, все-таки не посмели их тронуть. Только потом догнали в поле перед рощей, для знакомства, и он стукнулся до первой крови с их вожаком. Им оказался косоглазый Серега с костлявыми кулаками, боль от ударов которых, взбесив, привела Семена к победе.
В тот год он ходил в Губастовский лес весь остаток лета. В иные дни девочка не могла прийти: мать брала ее с собой в столицу, посещая то портниху, то подругу, то концерт испанского гитариста-виртуоза. В таких случаях накануне девочка оставляла записку там, где условились: в дупле. Нужно было подтянуться на цыпочках, вытянуть пальцы, осторожно — вдруг белка цапнет с перепугу — развернуть скорей: что там еще, кроме «Завтра. В десять. Я. т. л.»?
А в конце августа они поссорились, перед самым ее отъездом, и всю осень он ждал от нее письма. Оно пришло в середине декабря. В нем она обращалась: «дорогой друг» — и просила переслать это «письмо счастья» еще пяти адресатам, к кому бы он хотел, чтобы пришла удача.
На следующий год в середине мая он пришел к их калитке. Хозяйка сказала, что этим летом они не приедут. И неизвестно, когда приедут еще, может, никогда, кто их знает. Алла Георгиевна написала ей, что мужу «дали полковника» и перевели в Ригу. А там у них свой лес. И море есть.
Была еще одна причина, по которой он впоследствии стал часто уходить в этот лес. Рощей выйдя к деревне, он обходил ее полем и, поскальзываясь на известняковой «сыпучке», пробираясь через заросли ежевики, спускался к узкой речке, почти ручью. Он шел по течению, всматривался в распространявшиеся один за другим высокие уступы рельефа, размытого и углубленного руслом. Его поражала геологическая мощь проделанной временем работы. У самой воды встречались пластины известняка, испещренные отпечатками древних моллюсков. Держа такой камень на ладони, он застывал, поглощенный одной мыслью о том, как же эти моллюски могли существовать, если их никто не мог видеть? Задумчивость его была просторной, ему в ней было привольно, и он постепенно подымался высоко, туда, где ему нравилась не столько содержательность мысли, которой, в общем-то, и не было, а сама по себе ткань — белоснежная, увлекавшая наподобие паруса — ткань удивления.