Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это я знала. Чего я не знала – это как поступать, когда твой выигрыш зависит не только от тебя, как, например, в отношениях, если другой человек опрокидывает шахматный стол и уходит, и ты уже не можешь выиграть, что бы ни делала. Меня учили: для того чтобы говорить миру fuck you, для того чтобы быть свободным, его надо побеждать. Но как посылать всех к черту, будучи проигравшим, в этой школе ничего не рассказывали. Так что когда после знакомства с семьей Адама и неспешного, но неизбежного разрыва все вдруг оборвалось и полетело вниз, я растерялась.
Вместо того чтобы планировать в понедельник утром свой график на всю неделю вперед, я стала затягивать обеденные перерывы, бродить по городу, останавливаясь на дорожках в парке, и думать о том, что я за человек и почему мне кажется, будто воздух вокруг начал плотнее укутывать, разделяя меня и окружающих. Как-то все стало расплываться, время стало уходить, уходить, уходить, а я не замечала. Я только просыпалась иногда, рассматривая Нью-Йорк из здания в Черепаховой бухте, понимая, что в тот день в «Астории» я незаметно для себя, случайно, сделала важный выбор, – и запоздало думала о том, права ли была. Потому что без Адама становилось все сложнее и сложнее, а будущее представлялось безрадостным. Издалека вступление во взрослую жизнь представляется волнующим и ярким, но на самом деле это не что иное, как монотонная ежедневная работа на надрыв, и только годы, годы и годы, стираясь, заставляют потом думать, будто это было прекрасное время. А пока оно не было прекрасным, я то и дело задумывалась: права ли я была? Чего хотела? И не стоило ли отказаться от того, чего у меня все равно не было, ради того, чтобы всю оставшуюся жизнь смотреть на мир из-за плеча этого человека и знать, что что-то в моей жизни прочно и неизменно?
Куда уносило меня время? Вначале Адам все еще был рядом со мной, но дни шли, и я все сильнее и сильнее отгораживала нас друг от друга, мы перестали быть вместе, мы перестали ужинать вместе, мы перестали писать друг другу сообщения каждые пять минут, потом перестали ссориться, а потом и перестали нарушать тишину. В конце концов, зачем нужен разрыв, если не для того, чтобы укоротить твои фразы и научиться скупо бросать их, избегая сказать в открытую, что всё в прошлом? И как-то я взяла больничный, потом вернулась на работу, потом взяла больничный и снова вернулась, и вышла в обеденный перерыв и забыла вернуться назад.
Сидя на скамейке в Центральном парке, я вспомнила: кажется, со мной такое уже бывало – в жизни вдруг выключался свет, темнота засасывала, и время переставало убывать капля за каплей, набирая тяжесть лет и воспоминаний. Я нащупала провалы в памяти из прошлого, я была школьницей, когда это вдруг началось: я исчезала и появлялась недели спустя, плохо помня о всех прошедших днях и ночах, проведенных в кровати с одной и той же книгой в руках, не перелистывая страницы и продолжая оставаться в нигде, в никогда, с пустыми глазами и пустым лицом.
Я не помнила, как я возвращалась назад, делала рывок и снова превращалась в победительницу. Я не помнила, что нужно сделать, чтобы снова почувствовать желание доказать всем вокруг и доказать себе. Что доказать? Чего я хотела? Что-то нужно было делать, но я не знала что.
В четверг утром в квартире Ксении обнаружилось много подруг и приятельниц и горы барахла. В поход на Татьяну Миронову меня собирали всем факультетом социальных наук Колумбийского университета, и это было даже весело. Смирнова считала, что такая встреча – из тех, где все должно быть «как нужно». Поэтому она переворошила свои шкафы и коробки и поставила на уши подруг и подруг подруг, но добилась, чтобы каждый квадратный сантиметр официального представителя ее фонда был оформлен строго в соответствии с ее собственными стандартами.
– Отлично, – удовлетворенно сказала Ксения, когда меня водворили перед зеркалом в последнем раунде.
Просящая пятидесятитысячного подаяния беженка, прорвавшаяся сквозь железный занавес, была одета в винтажный твидовый жакет от Шанель со строгой юбкой-карандашом. Строгие линии классических лодочек перекликались с безупречным и воспитанным вырезом бюстье, к которому я прижимала легкий клатч от Валентино. Клатчем я прикрывала двойную нитку жемчуга на шее.
– Бедненько, – резюмировала Смирнова, и ее подружки закивали. – Но чистенько и опрятно.
– Смирнова, – возмутилась я, – серьезно, разве «бедненько, но чистенько» имеет отношение к тому, что на мне надето? Когда мы с тобой, в этой самой квартире, кстати, ели китайскую лапшу и один шоколадный батончик на двоих, «бедненько» выглядело слегка иначе.
– Ну, то было для нас, а это для миллионерши Мироновой. Но зато клепки как хорошо смотрятся, точно, клепки ей понравятся: неожиданно и пикантно. И молчи вообще! Ясно же, что бедненько, но не бедненько. Давай, Лемур, походи! Ходить можешь? Не жмет, каблук терпимый?
Ходить я могла, но Смирнова все равно вызвала мне такси.
– Короче, – напутствовала она меня, – слушай внимательно. Первое – улыбайся и ненавязчиво хвастайся. Второе – когда хвастаться будет она, улыбайся и кивай головой. Телефон в руки даже не смей брать.
– Смирнова, – раздраженно перебила я, – я знаю правила этикета. Ты меня будешь учить обращаться с телефоном, что ли? Давай еще раз про свою миссию. Мы помогаем молодым женщинам, эмигранткам и беженкам со всего мира, получить доступ к многочисленным профессиональным возможностям, которые…
– Знаю я тебя, – перебила меня Смирнова. – Тебе во время разговора настрочит южанин твой или мамочка его, и ты вся сразу растаешь на месте и начнешь ему сообщения написывать. Авиарежим, поняла? Смотри, Лемур, убью, вот этими туфлями убью, понятно?
Я кивнула.
– Да, Ксения, понятно. Я – молодая женщина-эмигрантка, дочь политических беженцев из Советского Союза. Бедная, но сопровождаемая по жизни чувством достоинства и талантами, я смогла сломить барьеры и достичь успехов, на которых не собираюсь останавливаться. И я хочу помочь таким же, как я, девушкам и облегчить этот путь для них, – радостно сказала я и села в подъехавшую машину.
– Именно так! – крикнула вдогонку Смирнова. – И нечего издеваться над святым!
Конечно, она была не так уж не права. Точнее, насколько же она была права! Если бы Адам или его мама написали, я бы именно так и сделала. Но раньше. Шесть месяцев, две недели и четыре дня назад, до встречи в «Астории». Я знала точно, потому что много раз водила пальцем по календарю, пытаясь отыскать день, с которого время начало исчезать, и то и дело натыкалась на запись: родители Адама, Уолдорф-Астория, четыре часа. Дни – как зыбучие пески, как роман Кобо Абэ, как поездка вниз на лифте, которая все никак не кончается.
Перед входом в ресторан «Пер Се» я пригладила волосы и улыбнулась швейцару. Сердце билось так, что казалось: если придавить пальцем венку на шее или на запястье, можно почувствовать, как оно хлюпает и влажно стучит там, внутри. Я надеялась не подвести подругу.
Татьяну Миронову я узнала сразу по жесткому взгляду, выхоленным светлым волосам, переливающимся при мягком свете лампы, и сочетанию в костюме десяти оттенков бежевого, как это принято среди новых нью-йоркских аристократок. На шее у нее, конечно, была двойная нитка жемчуга.