Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Рощаковский был мне бесконечно интересен. Настолько, что я почти все время проводил в разговорах с ним. Он был для меня настоящим открытием. Начать с того, что впервые я понял, что значит быть "воспитанным человеком". И не в том дело, что все, что этот старик делал, — было изящно, красиво, элегантно. Он ел деревянной ложкой тюремную баланду так красиво, что невозможно было отвести глаз… В дикой и омерзительной жизни огромной камеры, набитой людьми, которые тут же, при всех, едят невкусную пищу, отрыгивают, мучаются распирающими их газами, пользуются вонючей парашей, отравляют воздух зловонием немытых потных тел — в этой обстановке Рощаковский вел себя так, что ничто в нем не раздражало окружающих. Не оскорбляло слуха, зрения — ничего! Он был прост, совершенно естествен в обращении с любым человеком, в нем не было ни тени фамильярности, высокомерия, желания подладиться под собеседника или же чем-то его унизить, загнать в угол эрудицией, опытом…
Это было просто удивительно! Он был убежденный монархист, националист и антисемит. Я был коммунистом, интернационалистом и евреем Мы спорили почти все время. И выяснилось, что можно спорить с полностью инаковерующим не раздражаясь, не впадая в ожесточение, с уважением друг к другу… Для меня это было подлинным открытием..
Но не воспитанность была главным, что отличало его от всех людей, с которыми я встречался в тюрьме. Он был единственным, кто был счастлив. Да, да — он был совершенно счастлив и этого не скрывал. Я знал людей, которые внешне тоже выражали свое удовольствие. Но это не было никаким счастьем, это было самое обыкновенное злорадство…
…Рощаковский совершенно не злорадствовал, ему не было присуще чувство мести, он был счастлив от того, что он — по его убеждению — наконец-то дождался того, во что он страстно верил.
— Да, вы молоды, вам этого не понять: пройти через такие муки разгрома всего дорогого, главного в жизни, жить в страданиях, веря в воскрешение этого дорогого — и дождаться наконец! Бог надо мною смилостивился, дал мне к концу моей жизни увидеть это счастье!
— А это — превращение России в самое могучее, диктующее другим народам свою волю государство! Это воссоединение России в ее старых границах, это присоединение Галиции, это захват Балкан, это решение вопроса о Дарданеллах и выход России в Средиземное море. Это укрепление России на Ближнем Востоке, это наше проникновение в сердце Европы — в Богемию и Моравию, в Чехию и Словакию, наш выход на Венгерскую равнину… Объединить, железом и кровью объединить всех славян в сверхмогучее государство — вот исконная и великая задача, которую не сумели выполнить Романовы и что суждено сделать другим — более великим людям…»
Поразительно, но офицер, дворянин и любимец царя с огромнейшим почтением относился к личности Сталина. И это сидя в тюрьме! Казалось бы, это парадокс, но на самом деле в этом был весь Рощаковский. Государственник и патриот Отечества до мозга костей, он давно почувствовал в Сталине личность, которая вернет России статус великой державы, который выведет ее в лидеры мира. За это Рощаковский был готов простить Сталину (скорее даже его режиму) все, даже собственный арест, а может, и смерть. Он верил в величие Отечества и ради этого готов был на все…
Лев Разгон продолжает цитировать свои записи бесед с Рощаковским в Бутырской тюрьме: «Очень мне было интересно в России. Интересно, странно сначала. Отвык, знаете, от России, от русского духа, А приехал, осмотрелся и увидел, что духа этого много. По-моему — больше, чем надо. Знаете, там, в Швеции (так у Разгона. — В.Ш.), мне казалось, что со старым — и хорошим, и плохим — в России ну если не покончено, так все же почти все покончено. Я там читал книги про большевиков, много читал, писателей ваших читал — Пильняка, Гладкова, еще каких-то… Мне даже казалось, что новый русский человек чем-то с западным человеком схож становится. Деловой, расчетливый, все взвешивающий, все умеющий… Оказывается, ничего подобного! Правда, встречал я и таких: любой крупный хозяин возьмет в управляющие и большие деньги станет ему платить. Но на поверку — или еврей, или же старый эмигрант, служил у Круппа, у Эриксона… А русские — они, пожалуй, остались такие же, и еще много пройдет времени и много крови будет пролито, пока новый Петр из них выбьет старомосковскую дурь, лень, мягкотелость…
…Военные, генералы ваши — они талантливы! Это да! Не меньше, чем наполеоновские маршалы. Встречался я с Тухачевским, с Муклевичем — умные были, очень способные люди. Жаль, жаль, что их постреляли. Чтобы новых вырастить, всегда нужна новая и большая война.
Россия — страна, где должна быть настоящая монархия, не английская, не шведская, а русская, самодержавная. Да, да, батенька — не смотрите на меня как на ископаемое! Это когда-нибудь, через сто-двести лет, мы сможем позволить себе роскошь завести свободное государство. А теперь, теперь только самодержавие! У вас срок небольшой. Вы человек еще молодой, вы увидите такое самодержавие, какого на Руси не было со времен Петра! Да что там Петра! При Петре не было поездов, самолетов, телефона, телеграфа. Там самодержавие умерялось пространствами, патриархальностью. А вот теперешнее самодержавие будет таким, какого в истории никогда не было! И даст это — прибыль нашему государству необыкновенную. Ну и убытки народу тоже порядочные… Не без этого…
В цивилизованной Германии малокультурный и малоцивилизованный Гитлер пришел к власти, сказав: "Германия — для немцев!" И — пожалуйста — от цивилизованной, интеллигентной, философской Германии пух только полетел, одни рожки и ножки остались! И у нас выкинут этот лозунг "Россия для русских!" Неминуемо, неизбежно! А за этим лозунгом пойдут все, для кою евреи — конкуренты! Пойдут чиновники, профессура, журналисты, литераторы… Пойдут продавцы, приказчики, дантисты, врачи… Дело, конечно, некрасивое, и совестью покривить придется… Так ведь дело привычное! Когда выгодно, то благородные слова для этого найдутся! Ничто так не возбуждает национальную или революционную совесть, как выгода! Вот вы, небось, с ужасом смотрите на меня — старого циника!.. А какой же я циник? Я просто старый и разумный человек. Да, да…"
…Почему же он так одинок, так отгорожен от всех какой-то невидимой, но непреодолимой стеной? Почему он, русский националист, счастливый тем, что осуществляется его мечта, — так бесприютен в этой огромной камере, где столько русских людей, с кем его должно роднить вот это великое — по его убеждению — чувство сонациональности?
Я оглянулся на своего соседа. Рощаковский еще не спал. Как всегда, он аккуратно, как-то ладно устроил свое ложе из толстого демисезонного пальто, в изголовье положил рюкзак, улегся поудобнее и, ожидая сна, задумчиво расчесывал пальцами свою франсовскую бородку.
Только мы успели позавтракать, потом разобраться на своем месте, вытереть тряпочкой ложку, спрятать остатки хлеба, как вдруг по камере пронеслось: "Этап! Этап!.."
И в наступившей тишине стало отчетливо слышно, как мимо дверей нашей камеры нестройно и тревожно топают десятки, сотни ног. И гулко хлопают двери камер, и вся бывшая церковь полна шумом движения, сдерживаемых голосов, зычных команд… И вот уже открылась кормушка, и вертухай, грозно осмотрев камеру, не сказал, а командно крикнул*