Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пап, ты думаешь, я – псих?
Он тяжело молчит, разглядывая чай. Даже головы не поднял.
Я сполз со стула, выплеснул чай в раковину и побрел в свою комнату. На душе было откровенно гадко: и дядька, и батя теперь… со своим убеждением.
Он однажды по пьяни вслух жалел, что я при рождении не умер, мол, всем бы проще и мне – первому. Потом извинялся, мать чуть до приступа не довел. А вот что дураком считает – этого я раньше не слышал. Новости… Инвалид я, да, типа церебрального паралича что-то. Мать точно помнит диагноз, он на три строчки печатным текстом, а я просто с этим живу. Смешной и жалкий, изогнутый весь, ноги винтом, но голова – в порядке.
Зачем он так?
В комнате даже переодеваться не стал, упал на кровать, рюкзак раскрыл – а там сверху шарики лежат, поблескивают. Под люстрой кажется, что не черные, а темно–красные, багровые такие. В руке холодные, как ледышки на ладонь положил. Бросил их на постель и чувствую – спать охота, никаких сил нет. Добрался до выключателя, потом шторы задернул и обратно на кровать, прямо в джинсах и куртке. Уже сквозь сон слышал – дверь входная хлопнула.
Мать пришла. Сейчас ругаться будет, что я не разделся, но Бог с ней…
…– Спишь, собачье отродье? Глаза мои забрал и спишь… Что ж вы за дрянь все, а? Что Костик, зэчара дохлый, что Витек-дебил. А ты и вовсе говном каким-то родился. Урод ты, понял?
Я спросонья сел на кровати. Темнота. Только лампочка на выключателе красной точкой. И кто говорит – не пойму. Не мать же таким скрипучим голосом, с одышкой? Может, ей плохо стало ночью, вот и зашла?
– Мама? – В ответ только шелест в темноте, шагов не слышно, просто ткань шуршит.
– Этим двум обалдуям мама, а тебе – бабка! – строго отвечает темнота. – Не путай старую. Глаза мои где? Верни глаза! Мне плохо, урод, голова моя, голова…
Я почувствовал, как по спине сбегают вниз мурашки, разливаясь колючей волной на ноги, сводит живот. Как водой облили. Дотянулся наощупь до телефона и нажал кнопку: не фонарик, но экран-то светится. Хоть пойму, что и как.
Понял. Но пожалел сразу.
Бабка была как на тех отцовых фото. Почти. Волосы распущены, по плечам лежат свалявшимися прядями, сама в белой рубахе почти до пола и босиком. Руки растопырила, не ко мне тянется, а в стороны, будто раздвигает что–то. А самая жуть – лицо: рот оскален, все зубы видно, а вместо глаз – дыры красные. Стоит посреди комнаты и дышит. Громко, хрипло, с присвистом. И головой из стороны в сторону крутит, как ищет что.
Телефон мигнул, засыпая, а я на кровати откинулся, чуть голову о стену сзади не разбил. И заорал как перед смертью. Да так оно и было, если честно. По ощущениям.
Свет вспыхнул настолько ярко, что я зажмурился. В щелки век смотрю – отец в цветастых трусах стоит, глаза бешеные. А сзади мама в халате, ворот рукой держит, пояс до пола свисает.
– Ты чего орешь, сына? – отец осмотрелся, дошел до окна, не поленился, за шторами глянул. Мама так и стоит в дверях. Лицо чуть опухшее ото сна, беспокойное.
– Приснилось, пап… Кошмар у меня… – Меня трясет, но стараюсь четко говорить, чтобы поняли.
– Про Константина узнал, горе такое… Вот и снится. Вить, не ори на ребенка, у него психика подвижная, сам же знаешь.
– Да не ору я, не ору… Это он орет, Сергеевна. Псих. Подвижный. Послал Господь наказание… – Отец почесал пузо, махнул рукой и вышел.
Мама подошла поближе, перекрестила свободной рукой, прошептала что-тои поцеловала в макушку:
– Еще и одетый лег! Все мышцы передавлены, вот и снится невесть что. Раздевайся и ложись, четыре утра уже. Или умойся сходи, потный весь. Пойдешь?
Я мотнул головой и начал стаскивать майку, цепляясь за ворот крестиком на цепочке. Не сильно он помог мне от бабки. Или правда – сон? Джинсы снять для меня всегда акробатика, но сейчас справился. С первого раза. Мама вышла, не выключая свет, а я отправился к стулу, вешать одежду, и обратно.
Обернулся, а на постели шарики так и лежат. Два. Рядом. Я так и представил их вместо бабкиных глаз, и снова плохо стало. Затылок ломит, крепко я о стену треснулся. Взял, доковылял до окна, приоткрыл и выкинул куда-то вниз, в серую предрассветную муть. Седьмой этаж, дай Бог, на куски. Замах у меня детский, слабый, но улетело это дерьмо из дома, самое главное.
Проснулся, конечно, поздно. На затылке шишка, ноет. На телефоне десяток уведомлений, сети живут своей жизнью: фоточки, котики, мемы. А я со вчерашнего дня как стеной отгородился. Набрал дядьку: сам не знаю зачем, естественно, отключен.
Встал, побрел на кухню. Мать записку оставила, где какая еда и – чтобы не волновался зря. Кофе насыпал в чашку, варить лень, пусть будет растворимый. Сахарницу открыл и чуть крышку из руки не выронил – лежат, голубчики, один над другим.
Шарики мои проклятые, ни один кристаллик не прилип.
Я чуть мимо стула не сел. В одной руке ложка чайная, в другой – крышка от пузатой сахарницы. Сижу и смотрю, а в душе ужас – как рыбу мороженую за шиворот засунули. Посидел, очухался, вытащил из сахарницы. Холодные, ледяные, даже вчера теплее были.
Прислушался: в коридоре шаги, медленные. Скрипнул ламинат, тишина, снова скрипнул. Доски не подогнаны, отец от жадности сам клал, вот и играет под ногами.
Я уже и не удивился ничему. Даже не испугался после ночного визита. Это дядя Костя, конечно. В трусах и в майке, босиком, на синеватой мертвой коже наколки везде. Руки вперед тянет, ко мне, а пальцы и правда переломаны, торчат как пучок хвороста, в разные стороны. Лицо разбито, глаз нет, но узнать можно – это батя прав был.
Солнце весеннее, яркое. Кухня, где все знакомое до последнего блюдца, и такой гость здесь же. Ощущение, что сплю еще, не бывает такого. Не бывает – и все тут!
– Отдай глаза бабке! – шевеля разбитыми губами, прошептал старшой. – Зря я их тебе всучил, отдай…
Изо рта у него торчат обломки зубов, все лицо в потеках бурой крови, и пахнет кислятиной. Не как перегар, противнее и резче. И весь он стал дерганый, как за нитки