Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За обрезанной снизу дверью женского туалета я увидела толстые усталые женские ноги в разбитых деревянных башмаках, которые неуклюже передвигались по тротуару на улице, скрипя подошвами, в сопровождении шуршания метлы.
Я вскочила на ноги и притворно спустила воду в бачке, будто за сценой в никчемном спектакле, подобрала шкатулку и торбу и пошла своей дорогой. За дверями стояла старая ведьма в синем халате со сладострастным веником в руке, который был ее лучшим другом в течение полувека. И тут я поняла, отчего мужчины считали ведьмами тех, кто предпочитал метлу их утехам. Я была ведьмой. Эта мысль преследовала меня все время, но никогда не была такой сильной, как сейчас, хотя я уже давно не садилась верхом на метлу. Ведь сейчас я калека, париконосный коечник. Очевидно, я никогда не могла ощутить себя красивой милой женщиной. Наверно, мужчинам я казалась смазливой, интересной, податливой. Но я не была красивой милой девушкой. Никогда. Нет-нет, я была ведьма.
Я вышла на солнечную улицу в истоме, потом свернула на улицу Гаммель-Мент, а оттуда – на набережную Гаммель-Стран и пошла домой канальным путем, размышляя о том, что произошло за сегодняшний день.
Это был большой день в маленькой жизни. Малорослая девчонка со Свепнэйар высоко вознеслась на метле.
Все это я думаю лишь сейчас, когда я восьмидесятилетняя, стою рядом с собой одиннадцатилетней, у перил канала в военном Копенгагене и гляжу на город. Мы вместе, мы – сами себе сестры, Герра Маленькая и Герра Старая: одна в синей юбке, а другая в облезлом парике, с обкорнанной грудью и подушкой-горбом, в жесткой белой больничной ночнушке и тапочках-ногопрейках.
А шпили башен тянутся до горизонта. И там, за Østersøen[109], которое поглотит разом множество жизней, все еще далекий русский танцпол ждет папу и миллионы его товарищей. Пока они еще дома – разучивают самоубийственный танец, которым собираются дебютировать на этом отполированном морозами флэту. Они репетируют под музыку Вагнера и пока еще не знают, что выступать им придется под музыку Хачатуряна.
Да, старушка, ты идешь по старой колее. И это главное преимущество старости: тебе предоставят воздушную прогулку над всей твоей жизнью и иногда будут позволять прыгать с парашютом, приземляться в переулках городов возле себя самой и хлопать ее по плечу. Ведь знаешь, женщина, тебя много. Я знала в юности и знаю в старости, что жизнь кусает сама себя за хвост, и стоящая на перекрестках судеб на самом деле не одна, потому что рядом с ней стоит она же: и я-в-юности сейчас рядом с самой собой. В каждом ребенке живет старуха, а в ней – ребенок.
Я вижу, как я оглядываю Гаммель Стран, а в голове множество мыслей, которые я заливаю в себя сейчас и которые сидели во мне тогда: да, конечно, необычно ощутить, как мягкий финик становится твердой веткой и ломается, ломается со сладостью, которую я так жажду пережить вновь.
Я спрятала шкатулку наслаждений в торбу перед тем, как взойти по лестнице. Мама радостно встретила меня: «Я уже беспокоиться начала!» Она встала в блестяще-красном дверном проеме во всей своей женской властности, вспотевшая от уборки, голорукая, стояла, опершись ладонью о верх дверного косяка, так что виднелась пушнина под мышкой, юбка узкая, и мягкий живот врезается в резинку. Мама была весьма земной женщиной. Чистейшего пота деревенская баба, которая никак не влезала в этот дверной проем – эту классическую городскую лакированную рамку.
– С тобой что-то случилось?
– Нет-нет, – ответила я и потупила глаза на ее туфли, словно стыдливый пьяница, надеясь, что она ничего не заметит. Не заметит, что ее ребенок исчез, а вместо него теперь сладострастный карлик с огнем между ног и жадными губами, готовыми целовать все, что плохо лежит. Который раскидывает сети на взрослых мужчин на улице и ложится с палкой в общественных уборных. Она, казалось, не видела этих дурных симптомов, которые так хорошо были заметны у меня в глазах, и мы стали обедать в бездушной тишине тефтелями в буром соусе, одни вдвоем в кухне, построенной для того, чтобы накормить целую столовую за двустворчатой дверью.
Первое декабря стало решающим днем. Хотя продать квартиру на Кальвебод Брюгге пока не удавалось, для сотрудников исландского посольства в Копенгагене пришел последний день.
Хелле, мягкая Хелле, при расставании целовалась и плакала и обещала приехать к нам в гости в Исландию, как только закончится война, а сама она выйдет замуж. «Ford i en dame rejser ikke alene»[111]. Мы пообещали хорошо принять ее, а мама протянула ей носовой платок, пока мы стояли на пороге. И только тогда маленькая женщина расплакалась, потому что было, разумеется, совсем не ясно, найдет ли она мужа, выйдет ли она замуж. «Der er ingen der vil ha’ en lille gammel jomfru som mig!»[112]Я окинула ее взглядом и чуть не кивнула головой, но мама больше верила в датских мужчин и убедила ее, что на родине в Ютландии, где она устраивалась работать в школу-интернат, они выстроятся за ней в очередь – женщиной, которая стряпала не только для послов и министров, но и для деятелей искусства, вроде самого Поля Ремера и Эльсы Сигфусс. «Men det er en skole for kvinder…»[113]– не унималась она. «Тогда поезжай на сельскохозяйственную выставку в Хобро, – в голове мамы звучал йесс-оптимизм, – и сходи на танцы!» На мгновение в глазах румяной женщины зажглась надежда – и тут же погасла: «Men så får jeg måske en mand, men så kan vi ikke få børn, fordi jeg er så … jeg er blevet så gammel!»[114]
И тут она разрыдалась. Мама проводила ее в квартиру, внесла чемоданы и закрыла двери, а меня послала вниз – сказать шоферу, чтоб зашел к нам, если хочет, потому что пассажир задерживается. Но когда я спустилась и увидела Райнера, который стоял возле сверкающего полировкой автомобиля в торжественной позе ожидания, будто перчатконосный принц колеса со своими тремя бровями, у меня возникла идея.
– Вам жена нужна?
– Жена?
– Да, вы не хотите жениться на Хелле? Ей муж нужен.
– Хелле?
– Да, ведь она красивая и добрая, правда?