Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хорошо помню эту картину, потому что Яков вдруг заволновался, снял с переносицы наши очки, дал их мне и попросил, чтобы я рассказывал ему, что вижу.
Темная фигура приблизилась и оказалась низенькойженщиной в черной изорванной одежде, со смутным, обезьяньего вида младенцем на руках. Она миновала нас, медленно пересекла поле, остановилась на границе поселка, в том самом месте, где сейчас построили заправку «Сонол» с китайским рестораном при ней, Стала оглядываться вокруг, пока не различила трубу пекарни, и направилась прямиком в ту сторону.
— Она идет к вам! — закричали ребята, и мы победили вслед за женщиной. По сей день, стоит мне посмотреть на свою старую тетку, мне кажется, будто она так и не перестала брести, как тогда, — искалеченная, обессилевшая, обнимая сосущего младенца, прижатого к единственной груди, в сопровождении шумной стайки детворы, идущей за ней следом.
— Что она делает? — нетерпеливо спросил Яков.
Мы прижались к забору, и только наши головы торчали над ним. Женщина толкнула калитку, вошла но двор, и тут ее ноги начали дрожать и подкашиваться Она прошла не больше десяти шагов и упала, как падает юла в своем последнем трепетании.
— Сейчас она упала, — сказал я Якову, и в ту же минуту дверь нашего дома распахнулась, и мать появилась на пороге.
— Мама вышла к ней, — доложил я.
Мать одним прыжком перемахнула через все четыре ступеньки, подбежала к упавшей женщине и застыла над ней.
— Она подымает ребенка и дает его маме, — продолжал я докладывать.
Теперь, освобожденные от своей ноши и ответственности, руки женщины поднялись к горлу, и я, остолбенев, увидел, что она разрывает на себе застежки платья. Из угла, где я стоял, я не могу видеть обнажившуюся грудь — лишь две большие черные пуговицы, оторвавшиеся от платья и покатившиеся в песок, меловую белизну в глазах матери, широко раскрывшихся в безумном ужасе, да ее побледневшие пальцы на спине ребенка.
Воздух огласился прерывистыми рыданиями лежащей в пыли женщины.
— Эта женщина, наверно, совсем сумасшедшая, — сказал я Якову.
— Говори мне только то, что видишь, а не то, что думаешь, — резко ответил он.
— Что вы сделали с Дудуч?! — крикнула мать не своим голосом, упала рядом с женщиной, обхватила ее обеими руками и присоединилась к ее рыданиям.
— Что там происходит? — допытывался Яков.
— Мама выгоняет эту женщину со двора, — сказал я хладнокровно.
Но на этот раз мой обман не прошел. Яков злобно уставился на меня, потом с неожиданной силой толкнул, повалил на землю и отнял очки. Какое-то время я лежал так, а потом поднялся и тоже побрел домой.
С тех пор прошло много лет, и тия Дудуч не покидала нас ни на один день. Она выкормила десятки младенцев, и изготовила тысячи порций масапана, сварила тонны гювеча, закрутила бочки варенья, спекла дунамы[60]пирогов — и не произнесла ни единого слова. Лишь одна-единственная фраза снова и снова срывалась с ее губ, воспоминанием об ужасах резни 1929 года: «Ибрагим, что ты делаешь, Ибрагим?» Она повторяла эти слова родным, шептала кухонной посуде, выкрикивала из окна удивленным прохожим и поверяла своим подушкам, которые выбрасывала каждую неделю, выпрашивая новые, потому что ее ночные кошмары выжигали в них глубокие дыры, не видимые никому, кроме нее самой.
Но тогда, в тот день, в полях, мы еще не знали всего, что произошло. В тот день мы узнали только, кто эта женщина. Дудуч Натан, сестра отца, вдова дяди Лиягу, зыбкое отражение из отцовских рассказов и материнской тоски, вырвавшееся из них и пришедшее к нам наяву.
Давно уже изгладились из сердца и шикарный «форд», и девочка, и женщина, и мужчина, и тут появился зеленый грузовик, кряхтящий вверх по холму. Джамила с матерью собирали там на склоне цветы, поскольку ромашки маме не помогли и Джамила предложила другие, обходные пути: нарциссы для упрочения слабеющей любви, мандрагоры для воспламенения угасающей страсти, венчики боярышника, дабы подавить вожделение к другим женщинам, и букеты асфоделей, чтобы заново собрать рассеивающуюся верность. Самой Джамиле, кстати, в любви весьма повезло. Будущий муж ее, пастух, умевший читать по земле, как по книге, увидел однажды на тропинке следы ее босых ног. Отпечатки ее больших пальцев и мягких пяток были так совершенны, а расстояние между ступнями было таким изысканным и влекущим, что парень бросил своих овец и пошел по этим следам, пока не настиг ног, которые их оставили, и опустился на землю, по которой эти ноги ступали. Через несколько месяцев переговоры о выкупе невесты завершились, и Джамила переехала в дом своего мужа неподалеку от нашего поселка. На остаток денег он купил ей туфли, чтобы она больше не оставляла следов, и в обмен обещал не брать себе других жен, кроме нее.
Грузовик со вздохом остановился. Рабочие в касках и майках сгрузили строительные материалы, формы для смешивания бетона, черные резиновые мешки и инструменты. Несколько дней после этого они мерили, и забивали колышки, и натягивали веревки, а потом стали разрывать и калечить плоть холма, с корнями выкорчевывать асфодели, давшие ему имя, разравнивать вершину и пятнать ее рыжеватость кучами извести, гравия и щебня. Казалось, они готовят декорации на сцене предстоящего спектакля.
— Возьмите Шимона, — кричала мать, когда видела, что мы с Яковом выходим со двора и направляемся в трону холма.
— Тогда я останусь дома, — ворчал я.
Яков говорил, что «Шимон — это семья» и мы должны о нем заботиться, но я отвечал, что у меня нет ни сил, ни желания тащить его на руках. Шимон, хоть и низкорослый, был очень широк в плечах, а страдания сдавили его тело, сделав его плотным и тяжелым, как свинец. Мать сшила ему гамак из пустого мешка из-под муки и, как только видела, что его плач вот-вот прорвется сквозь стиснутые зубы, кричала нам: «Покачайте Шимона!» Но Шимон никого не беспокоил своими страданиями — он совал себе в рот толстую щепку и сжимал ее между челюстями с такой силой, что она хрустела. Мать, которая пестовала легенду о деревянном полене, которое дедушка Михаэль стискивал зубами во время обрезания, утверждала, что это снимает боль. Но в те минуты, когда боль его отпускала, Шимон приходил в такое беспокойство, будто он вообще терял смысл, а также доказательство своего существования.
Словно желая продемонстрировать, что он нуждается не только в успокоении, но и в общении с миром, он начал испытывать свои прорезавшиеся зубы на любом доступном материале. Он оставлял белеющие полосы ободранной коры на стволе шелковицы, прокусывал круглые дыры на подошвах рабочих башмаков, и однажды утром приполз в пекарню и изрядно укоротил деревянную лопату. Мать была уверена, что это дело крысиных зубов, но Ихиель сказал, что есть только одно животное, которое способно сотворить нечто подобное с деревянной рукоятью, однако оно не числится в списке животных Страны. Эта привычка вскоре превратилась у Шимона в маниакальную потребность совершенствовать и улучшать свои укусы, в которой было что-то от яростных экспериментов взрослеющего подростка, неустанно понукающего свой член подниматься опять и опять, словно бросая ему вызов: кто сломается первый?